Основной конкурс (5 конкурс)
Шрифт:
– Какая ходка? За что страдает?
– Третья, - Гриня отвечает. – Тяжкие телесные. Он у нас к животине больно слаб. То птичку спасает, то собачку, то… хе-хе! В последний раз на драндулете типа мопед из деревни в деревню ехал. А по обочинам проселочной дорожки стадо паслось. В том числе кобылица с одной стороны, ну а жеребенок, значица, с другой. Драндулет-то напугал дитя лошадиное, оно и кинулось к мамке через дорогу, аккурат под колеса нашего Летуна. Получился маленький цирк: грохнулся наш ездун через руль в дорожную пыль. Лежит, глотает ее. А пастух с перепугу схватил бич и давай охаживать жеребенка, а тот за мамку прячется. Летун поднялся едва, выплюнул передние зубы вместе с дорожной грязью, вырвал у конюха кнут да как звезданет
– Жалостливый! За жеребенка томится! Что ж! Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана? Из ничтожества воззвали сельского идиота, а вот достойные люди, я к примеру, летать не могем! Ну что ж, Летун жалостливый, пей - заслужил.
Малик влил в хрустальный чистый стакан жидкость чайного цвета, поднял свой стакан на уровень родниковых глаз. С конца финки подал Вовану дольку апельсина. Выпили чинно.
– А раз даден тебе, дураку, дар необычайный силой враждебной, Летун-акробат, то вот тебе заданьице: слетай-ка ты, мужик, по вечернему небу в лавку гражданскую, да принеси-ка нам не пойло поганое, водку российскую, а виски из Шотландии. «Белая лошадь» зовётся. Давно не пил. Твоя-то кобыла какой масти была?
– Каурая, - только и сказал слово Вован. Да и то как сказал – прохрипел, протолкнул набор звуков сквозь слипшееся горло.
Ведёт себя Колдун вроде спокойно, а в жилах кровь стынет. Минай заикнулся было, мол, опасно, не стоит мужика гонять, расшибется или заметут, но Малик губы скривил презрительно, засмеялся, как зашипел, протянул купюру Вовану и манием руки двинул его прочь.
Вышел Вован в локалку: тихо темнело. На вышке маячил часовой, искал от скуки звёзды, выползать которым в небо ещё было рановато. Тропкой позади барака Летун неслышными шагами пробежал к запретке. Трехметровый забор из металлического профиля обильно украшала поверху спираль Бруно. Через каждые пять-семь метров колючку подпирали железные штыри-копья. Эти копья установили по просьбе самих зеков. По осени, а особенно в зимнюю непогоду, ветер в спиралях колючки завывал и грохотал над зоной страшнее сотни волчьих стай, наизнанку выворачивал сидельцам души. Смотруны пошли к хозяину, сказали: не надо неприятностей, позволь мы эту музыку сами заглушим. Хозяин позволил, и блатари организовали работу. Специальные люди ходили вдоль запретки, слушали, думали, спорили и говорили: здесь! Мужики бетонировали в указанном месте штырь, подпирая колючку. С тех пор кошмарные симфонии ветра прекратились.
Запретка – полоса вспаханной и разровненной граблями земли между двумя рядами заборов. Вован вздохнул, поправил на себе гражданскую рубашку, снял кепи – едва не забыл, мог бы засветиться, - и каблуками оттолкнулся от зоны. Взлетел слишком высоко – метров на шесть выше колючки, на часового не глядел, отчаянно грёб руками и ногами. Шлёпнулся в заросли черёмухи – далеко от лагерного забора. Выбрался на дорогу, носовым платком тщательно протёр лицо и шею, крякнул, кашлянул и бодро побёг по колее к магазину. Окрестности он знал по рассказам, как и всякий зек их знал – в деталях. На кассе продавщица с бейджиком «Яна» на скромной груди внимательно глянула на Вована, на его рубашку, на две колбообразные бутылки шотландского вискаря «White Horse», сунула под лампу его пятитысячную купюру и фыркнула:
– Чего ж без закуски-то?
– Да есть там закусь, - тоскливо ответил Летун. – Апельсины. Золотые. А вот белых лошадок нет. И девушек нет. Ни одной.
Он взял пакет с бутылками, сгрёб сдачу, поклонился загрустившей продавщице и вышел в ночь. Да, уже цвела ночь. Господи, что это была за ночь! Это была нечеловеческая ночь, то есть это была ночь, вовсе не предназначенная для людей. Люди не были и никогда
Но думал Вован: Колдун найдет способ за свои пять тысяч наказать и Миная, и Гриню, и весь отряд. Вован открутил пробку и сделал маленький глоток: никакой белой лошадью напиток не пахнул – вроде клевер, немножко пырея, овёс, чуть полыни, васильки и корень… он хлебнул ещё… да, корень лопуха, шорт побери! Вован весело вскочил и побежал по дороге. Его сердце – после молитвы и виски – смеялось.
Бац! Оказывается, он бежит не в ту сторону – прочь от лагеря. Потому что прямо перед ним упала с неба река. А откуда же ещё, если не с неба, падают реки?
Река не шумела привольно, а шелестела, словно и не вода это изливается, а шёлк струится промеж зеленых берегов. Мостик железный, старый перекинут через русло, узкий – два человека с трудом разминутся. Настил из ржавого, дырявого металла, как в детских конструкторах; ограждения в нескольких местах рыбаками проломлены – для удобства. А у самого всхода на мостик, на подъеме, сидит на перилах девица, юная – лет шестнадцати. Джинсики, волосы короткие, личико миловидное, ногу в кроссовке на колено другой ноги закинула кокетливо, из наушников едва слышно музыка сочится.
– Слышь, Летун, пора тебе уже, заждалась…
Вздрогнул Вован, смотрит во все глаза – она не она? Вроде она – фея из далекого-дальнего детства, из белого кружева ромашек, из дыма зеленых березок.
– Куда… пора?
– Смешной! В наш мир! Забыл?
– Забыл… Мне братве надобно… только отдать. Я быстро…
– Жду! – и смеется серебристо, наушники на шею сбросила, голову запрокинула. – Давай, Летун!
…Когда железный штырь распарывал ему брюхо, в самый последний, сакральный миг он увидел себя, парившего над ромашковой поляной, увидел изумленный глаз наглой сороки, увидел чернопузую курицу в позе коршуна и услышал крик матери: «Не ходи далёко!..»
…Гулко, как сорока на плече, застрекотал автомат. Ещё один. С молочным, как обычно, лицом Малик поднялся из-за столика, на котором золотились апельсины и всеми цветами радуги играла наборная ручка финки.
– Это что? Они ж угрохают его. Идиоты! – недоверчиво прошептал Малик и бросился к выходу. За ним бросился весь барак. Лишь Минай на миг замешкался возле столика, сжимая и разжимая в пальцах желтую кожуру.
Четыре пса роняют жёлтую пену с белых клыков, задушенно кидаются на трехметровый забор, слизывают с рифленого железа ниточки крови, выскребают темные капли из августовской задубелой земли… Полукругом стоят зеки, в середине бесятся овчарки, а на заборе неживой тряпкой висит оно – Летуна тело, насквозь пробитое штырем, как средневековой пикой, и текут по забору полосы крови – черные в лунной полутьме и бегающих лучах прожекторов.
– Что он вдруг, когти-то рвать?
– Через запретку? Задом наперед?
– Не, тут другое…
– Пипец спокойной житухе!
Тихо переговариваются зеки; майор матерится семиэтажно и орет:
– Стремянку тащите, суки! Две!
Глухой удар о землю: будто кто свалил с грузовика шестиведерный мешок картошки. Только где тут мешок, какая картоха… Расступились люди: лежит ничком, вниз лицом в белой рубашке труп, а из белого полотна торчит между лопаток наборная рукоять любимой игрушки, пластмассовые кубики перламутром отсвечивают… Сверху, с темной рубашки неба пялится бледный круг Луны – на лагерь, на собак, на толпу зеков, словно отражается белая Луна черным кровяным пятном на белой рубашке убитого.