Остров гуннов
Шрифт:
– Гуннами правит рок! Рок витает над нами, но надо бороться, переносить его мужественно. И театр бросает влюбленных в бездну отчаяния, чтобы они испытали катарсис, о котором мы узнали у Аристотеля! Чтобы разрушить невозмутимое спокойствие зрителя, и обрести мужество жить.
Так и есть, – подумал я. Здесь рождалось новое для них искусство: уличные и храмовые представления обращались к историческим сюжетам, чтобы выжать трагедию. Ставили целью чередовать состояния любви и гнева, отчаяния и вознесения, замирания сердца в сюжетах преследований, убийств, разлук.
Я удивился ее развитости не по ее эпохе.
– И у нас традиционные авторы романов или опер бросали в жар и холод, заставляли лить слезы, – зачем? Чтобы человек что-то понял в себе, стал лучше? Но механизм игры, случайно захватывающий всего человека благодаря эксплуатации его одного и того же инстинкта вины, сострадания и страха грешника, – все это устарело.
Что-то во мне изменилось. Поблекли конечные смыслы книг, на которых учился – мушкетерские дружбы, нравственные очищения, самое благоговение перед жизнью, кроме, конечно, боли за родину, где страдали и страдают от войн, – это свято и болит.
– Сейчас властители дум в моем мире, – опять занесло меня, – используют ваши средневековые представления, ваши истины и святыни как юмористические клише. Передразнивают рациональную парадигму логики в предшествующей культуре.
Гунны заволновались. Летописец закричал так, словно его лишали жизни:
– Ще никогда да не буде това! Това е презрение минулого, всего святого, всички страданий!
Либерал спросил:
– И это хочешь принести нам в своей свободной зоне?
Я не нашелся, что ответить. Они просто не поймут.
Аспазия похлопала длинными пальцами ладоней, манерно, но естественно и мило, радостно глянула сияющими глазами.
– Вот как? Это поражает! Какая новизна мысли! Научите меня вашему пониманию искусства!
Я слегка удивился – не чувствовал новизны в мыслях, которые в моем мире были привычными. Может быть, она увидела неясный для нее просвет, исходящий от пришельца? Мне показалось, она поняла, что ее надменность и неприступность на мена не действует.
– Наши летописцы-писатели прорываются из логической парадигмы творчества в иные миры. Не просто мыслят образами, а прозревают будущее человечества. Метафорами науки. Уводят в нелепую дразнящую фантастику, где под сумасшедшей игрой воображения проглядывают удивительные открытия, совсем новое понимание бытия. В бездну катастрофической кривизны вселенной, ослепительно ясно осветившей всю тьму предрассудков, и готовой вдохновить на небывалое, или сожрать с потрохами.
Савел ревниво проследил за покорным взглядом Аспазии в мою сторону, и вмешался:
– Одна поправка! В катастрофической кривизне космоса обнажатся наши пороки – а дальше что? Пороки остаются.
С Савелом мне было легче говорить.
– Да,
– Разве сознание, зависимое от языка, то есть неуклюжих наименований невыразимого, изменится?
Вмешался Летописец.
– Язик е родина, в чиято колыбели родился. В нем е неизказанные области. Только на нем могу изразить божественную сущность.
– Языком можно создать только иллюзию. За пределами сознания гуннов – ничего нет.
Я засмеялся.
– Во всяком случае, там может быть темное сознание животных.
Савел ударил меня под дых:
– А что такое твоя Академия авангарда, как ты ее называешь? Несет бессмыслицу хаотических линий и цветов.
– Это же путь в твою нирвану, разве не видишь?
– Нет, это взгляд в мутный хаос вулкана. Твоя Ильдика, пусть пепел Колоссео будет ей пухом, была слишком наивна, смотрела в нечто мистическое, а не в беспощадное Ничто.
Я вспыхнул. Какой-то средневековый интриган посмел тронуть чистый образ!
– Может быть, в вашем хрематистическом мире с криминально-распильными схемами это иллюзия, но в моем мире будущего это реальность.
Никто ничего не понимал в нашем споре.
Либерал отставил стакан с вином и, поправив сермяжную мантию, не спеша, отечески заговорил:
– Факты упрямы. Все видят, что снова торжествует бессмертная наука – хрематология, то есть власть денег. Она плоха, но никто пока не придумал лучше. То, что вы строите, очередная утопия, вызывающая ненужные надежды. И почему называешь наше время средневековьем? У нас, по крайней мере, сплошная модерность.
Он с улыбкой оглядел всех. В нем, наверно, навсегда укоренилось волнующее чувство творческой свободы индивидуалиста – брать от жизни все.
– Это не утопия, это ваш подсознательный страх, боитесь противостоящей вам непонятности.
– То есть, лбом в стену, – оживился Савел.
– Хотите увековечить положение вещей? – успокоился я. – Мало вам взрыва Колоссео, нашего случайного спасения? Ваша цивилизация ориентирована на стабильность избранных на вулкане. Пока не шарахнет снова.
– Ага! – закричал Савел. – Значит, и ты о временности!
– Да, может быть, мы рассыплемся на кусочки от взрыва земли, на гребне которого вскипает мистика, верования гуннов. Ваша наивность детей средневековья успешно прячется в иллюзию прозябания.
Что их так встревожило? Наверно, наш футурополис был укором всего их уклада жизни.
Я нарушил благообразный ритуал интеллектуальной компании, резко отделенный от других замкнутых сообществ.
Это извечное разделение сообществ – тусовок чиновников, рабочих, целиком занятых в грязном цехе, медленных тружеников сельских работ на полях, простого люда по всей окраине, с его возлияниями в трущобах. Каждое в своих глубинных представлениях, возникших неизвестно как, – то ли из окружения детства, то ли из чтения «своих» книг, то ли от внушения высоко стоящих над ребенком дядек-авторитетов.