Остров на птичьей улице
Шрифт:
Больше всего я любил лежать в своем укрытии в дождливые и ветреные дни. Тогда мой вентиляционный шкаф превращался в теплое и уютное место. Через вентиляционное окно я видел молнии, если они сверкали напротив. Огромные, разрывающие небеса. Я объяснил Снежку, что нужно сосчитать время между вспышкой молнии и ударом грома, потом умножить количество секунд на триста тридцать, и тогда узнаешь, близко ли ударила молния. Потому что свет приходит к нам мгновенно, — объяснял я этому дурачку, — звук же проходит в воздухе со скоростью триста тридцать метров в секунду.
Было бы хорошо, если бы в окрестностях был
Тот противный мальчишка приставал и к ней. Иногда по утрам, когда она выходила из дома и шла в школу, он останавливал ее на улице. Он никогда не ходил в школу. Ясно, что его выгнали отовсюду. Он не мучил ее, как других. К примеру, не подставлял ногу, чтобы она упала, и не щипал ее. Не загораживал ей дорогу, пока она не заплачет. Это было что-то совсем другое.
Сначала я беспокоился за нее, пока не понял, что происходит. Я считал, что когда-нибудь он ударит ее, как всех других. Ему всегда было все равно — мальчик это или девочка, большой или маленький. Конечно, не такой большой, как он. Однако со временем я перестал волноваться и начал злиться. Иногда мне даже хотелось убить его. Он раскланивался перед ней, подметал своей шапкой тротуар и говорил ей всякие вещи, которые ее совсем не смешили. Мне не было слышно, что он там говорил. Это было всегда днем, было слишком шумно. Он загораживал ей дорогу, но когда она повышала голос, пропускал ее. Хотя он и приставал к ней каждый день, в конце концов он всегда уступал. Это было странно. Может, она тоже нравилась ему, как и мне. Это и была та самая мысль, которая меня ужасно злила.
Иногда мне надоедало читать, играть со Снежком и смотреть, что происходит на польской улице. Вдруг я начинал думать о папе и маме. Я не плакал, но лежал и думал о самых страшных вещах, которые могли случиться. Думал также и о польских детях, о том, как им хорошо. Играют на улице. Есть у них дом и все остальное. Но постепенно начинал думать о тех детях, которые прятались когда-то на нашей фабрике, и приходил к выводу, что мне еще грех жаловаться. К тому же я ведь здесь жду отца.
Восстание
Утром я страшно испугался. Вдруг услышал, что по нашей улице к площади ведут людей. Много людей, группу за группой, как тогда, когда освобождали гетто «Б» и наше гетто. Это продолжалось два дня. Я не осмеливался выглянуть на улицу, только слышал топот множества ног. Топот приближался. Проходил мимо ворот моего дома и постепенно стихал. Раз или два послышался плач ребенка.
Потом, на третий день, рано утром, в то самое время, когда сумасшедшая начала вытряхивать одеяла, я услышал стрельбу. Сначала не придал этому значения. Но выстрелы все учащались. Затем прекращались и вспыхивали в другом месте, немного дальше. Замолкали и возобновлялись ближе ко мне. И так каждый раз. Противный мальчишка бежал по улице и кричал:
— Приканчивают жидов! Приканчивают жидов!
Мне не было слышно, о чем говорили на польской улице. Жаль, что через мой бинокль нельзя было еще и слышать. Во всяком случае, из обрывков фраз, которые ловило мое ухо, и по выстрелам я догадался, что там сражаются евреи.
Когда все было готово, я спустился, как обычно по утрам, и прошел через пролом в стене в соседний дом. Как всегда, поднял за собой лестницу. Ни на минуту не оставлял ее висящей. Это был закон, который я ни разу не нарушил. Как и то, что всегда брал с собой пистолет. Вдруг выстрелы раздались совсем близко, на нашей улице. Я слышал крики. Одиночные выстрелы. После этого — звуки шагов бегущих людей. Снова выстрелы. Неужели восстание перекинулось сюда? Не знал, радоваться мне или огорчаться. С одной стороны, может быть, это плохо для восставших. А может, хорошо. Для меня это хорошо, потому что мне не придется ждать до ночи, если бои ведутся рядом.
Я возвратился из соседнего дома и собирался пролезть в пролом в стене, как вдруг увидел двух бегущих людей. Они вбежали в ворота моего дома и остановились на развалинах. Один был ранен. Я видел кровь на его рубашке, он держался за рану рукой. Второй, очень бледный, поддерживал первого. Они вбежали во двор и начали встревоженно озираться. Искали, где бы спрятаться. У них не было оружия. Пока они оглядывались, во двор ворвался немецкий солдат. Он поднял ружье и крикнул, чтобы они остановились:
— Хальт!
До чего же я ненавидел этот язык!
Они стояли на месте. Подняли руки. Солдат хохотал. Я уже знал, что это значит. Это был дурной знак. Я вытащил из кобуры пистолет. Ни о чем не думал. У меня не было никакого плана. Как будто кто-то посторонний думал за меня и управлял моими движениями. Говорил мне, что я должен делать. Солдат прицелился. В ту же минуту прицелился и я. И в то время, как он целился в одного из них, я выстрелил. Выстрелил три раза, один за другим. Парни упали на землю. Видно, подумали, что это стрелял солдат. Один из них выхватил нож и, как сумасшедший, бросился на солдата. Как будто успел бы добежать до него, если бы солдат был жив. И вдруг он остановился, не понимая, что случилось. Меня они не видели.
На солдате была железная каска. Зеленая униформа. Его лицо выражало полное недоумение, когда он вдруг повалился на землю. Ружье выскользнуло из его рук. И солдат опускался на землю медленно, как тряпичная кукла. Только легкая дрожь пробежала по его телу раз или два. Как будто его сотрясали приступы смеха.
Я вышел из пролома в стене. Стрельба на улице слышалась издалека. А через некоторое время смолкла. Одно было совершенно ясно — нам надо было немедленно скрыться. И если за этим солдатом не появятся его товарищи, нам надо тут же избавиться от его трупа.