Остров на птичьей улице
Шрифт:
— Жиденята!
Дети показали ему язык и убежали.
Была одна женщина, одетая в старый халат и стоптанные домашние туфли, которая каждое утро ходила в магазин и овощную лавку. Волосы у нее были всклокочены, иногда в них торчало пуховое перо из подушки. Это была жена пьяницы. Днем он был приятным человеком. Играл со своими детьми на улице в футбол. Но когда возвращался ночью, иногда даже после комендантского часа, всегда пел или кричал. Но немцы не задерживали его, не знаю почему. Может, он сотрудничал с ними. Ночью из окон его дома слышались крики и ругань. И детский плач. А наутро — я мог поспорить с кем угодно и выиграть — его жена обязательно появлялась с фонарем под глазом или с распухшей губой. Когда как. Счастье, что евреи не пьют. Что бы я делал, если бы мой папа днем
Хозяева продуктовой лавки были жулики и воры. Я не мог расслышать и рассмотреть, что происходило внутри лавки. Но время от времени дети выходили оттуда в слезах. Иногда и взрослые выходили расстроенные и злые, ругаясь про себя и грозя кулаком в сторону лавки. Они думали, что никто их не видит. Но я видел. Хозяин же овощной лавки, напротив, был приятный улыбающийся толстяк. Иногда он даже давал яблоко маленькой девочке, которая большую часть дня сидела на улице, грязная и голодная. Я думаю, что ее мать работала где-то далеко, на тяжелой работе, и ей не с кем было оставить ребенка. Она всегда возвращалась вечером, незадолго до комендантского часа, а уходила рано утром, бледная и худая. Был там и противный мальчишка, который швырял в нас камни, когда мы еще жили в гетто и выглядывали в окно на польскую улицу. Он и теперь любил бросать камни — то в кошек, то в собак, то в маленьких детей. Каждого он обзывал: «Вонючий жид!» У него были и другие ругательства, но это было любимым. Он был самым взрослым мальчишкой в окрестностях и ко всем приставал. Щипал маленькую девочку, когда никого не было рядом, так, что она кричала. Потом делал вид, что он не при чем. Ни один из мальчишек, живущих на этой улице, не дружил с ним, но он всем объяснял, что им нужно делать. И они слушали его и делали все, что он говорил, хотя и неохотно. Но когда его тетка, тоже с криками и проклятиями, отсылала его с поручением, дети на улице играли в более благопристойные игры. Не дрались и не оскорбляли друг друга. И не бросали камни. Я знал, что если мне придется пройти по этой улице, надо будет остерегаться его.
Там была еще одна девочка, которую я очень любил. Она была немного похожа на Марту — девочку, подарившую мне на чердаке заколку в виде бабочки со своей косички, — только немного старше той. Она жила напротив и до наступления темноты сидела около окна, грызя карандаш или ручку, и делала уроки. Я так завидовал ей! Так хотел учиться и ходить в школу! Каждое утро я видел, как дети с портфелями спешили в школу. Маленькие и большие. Большие иногда держали маленьких за руку. Были и такие, которые убегали от своих младших братьев, и тогда те начинали кричать, пока в окне не показывалась мать и не звала их.
Над окном милой девочки жила сумасшедшая. Может, она была не совсем сумасшедшая, но она целыми днями чистила, драила, мыла и гладила. Сначала, по утрам, она проветривала белье. Потом мыла рамы и окна. Потом вытаскивала на двор матрас и одеяла. Видел, как она брала их и вытаскивала из квартиры. Спустя некоторое время я слышал, как она выбивала их во дворе.
Каждый день она мазала пол в квартире воском, а потом натирала его до блеска. Он и до этого блестел. Так она работала до полудня. Потом исчезала. Может, спала. К вечеру она выходила к воротам, и я не верил своим глазам — неужели это та сумасшедшая, которая целыми днями чистила свой дом. Потому что теперь это была настоящая дама, расфуфыренная и накрашенная. Она исчезала и возвращалась под утро. Странно.
Примерно через месяц появились новые жильцы. С большой подводой, нагруженной вещами. Они то и дело показывали пальцем на гетто и о чем-то злобно переговаривались. Может, о том, что в гетто стояли пустые дома, пустовали целые улицы, а они должны были тесниться. Я знал, что настанет день, когда поляки хлынут на нашу улицу. Я боялся об этом думать. Что я тогда буду делать? Но до тех пор, пока немцы продолжали опустошать дома и отправлять вещи в Германию, я был спокоен.
Новые жильцы были семьей, состоящей из трех верзил и старика, одной пожилой женщины и одной молодой. Братья и сестра, думал я. Мать и отец. Это, без сомнения, были преступники. Воры. Ночью они пробирались через стену напротив, я слышал, как они шептались
Они заходили в близлежащие дома и возвращались откуда-то издалека, нагруженные вещами. Перебрасывали все через стену и перелезали сами. Однажды их схватили немцы, слышалась стрельба. Один из них упал и не встал, другого поволокли к воротам.
Я не сочувствовал им. Однажды видел, как один из них поднял руку на свою мать. Это произошло у дверей продуктовой лавки. Там стояли один из братьев и старик. Старик что-то кричал. Второй брат не вмешивался. В другой раз я заметил, как они втроем поймали на улице какого-то человека и били его. Это было вечером, перед комендантским часом. Один из братьев достал нож и хотел зарезать его, но тут появился полицейский патруль. Братья бросили несчастного и удрали. Но не в сторону дома. Спрятались где-то.
Брата, раненного немцами, они понесли к врачу. Я уже знал и врача, и его жену. Они жили под окном той девочки. Там была приемная врача. Я часто наблюдал за ними в бинокль. Врач всегда гладил детей по голове и давал им конфеты. Точно так, как добрый доктор в книжках. Понятно, что раненного преступника поволокли именно к нему. Из-за затемнения я не видел, что там у них происходило. Только видел наутро в приемной врача мать верзилы, которая плакала, а доктор объяснял ей что-то движением рук. Он показывал на гетто, а потом стучал по лбу. Как будто говорил: «Что же они делают, дураки такие! Рискуют жизнью ради какого-то тряпья». Женщина тоже говорила. Плакала и говорила. Она прижимала руки к сердцу, и я не мог догадаться, о чем шла речь. Торговля еврейским добром — для поляков это был хороший бизнес. Ладно уж, пусть лучше они пользуются этими вещами, чем немцы.
И вот еще что я видел. По ночам, в комендантский час, иногда в середине ночи, некоторые люди проходили через ворота. Не знаю, было ли так каждую ночь. Не всегда я засыпал поздно или внезапно просыпался и не мог заснуть до утра. Не думаю, что это были преступники. Скорее всего, это были подпольщики. Так это выглядело. Они тихонько стучали в ворота условным стуком, ворота открывались. Кто-то всегда сторожил их. Или сам привратник, или его помощник, или его дочь. Никому еще не удавалось просто так войти внутрь. Стоящие у ворот что-то тихо им говорили. Объясняли шепотом, и калитка открывалась. И время от времени один из них смазывал петли маслом, чтобы они не скрипели. Но однажды я слышал, что привратник не хотел открывать ворота, так как стук не был условным, и тогда человек вполголоса сказал:
— К врачу, будь милостив.
И ворота раскрылись. Эта фраза врезалась мне в память.
Однажды привезли человека в подводе. Его привезли средь бела дня. Невозможно было разглядеть, что в подводе кто-то лежит. Его накрыли мешками. Я видел, как сдвинули в сторону мешки и осторожно подняли лежащего человека. Положили его на носилки и быстро внесли в дом. Перед этим внимательно оглядели улицу. Там был только мальчишка-хулиган, но они не обратили на него внимания.
Когда я хотел знать, который час, я смотрел в квартиру сумасшедшей. У нее на стене висели большие часы, правда, они не всегда шли. Если она не забывала заводить их, я слышал бой, не глядя в ту сторону. Они били каждый час, полчаса и четверть часа.
Я видел еще многие вещи, на которые раньше, бегая по улицам, не обращал внимания. К примеру, старика, который воровал в овощной лавке. Мальчика, который любил мочиться около двери в аптеку и делал это каждый раз, как только аптекарь закрывал дверь и уходил. Я смотрел на листья деревьев, которые были зелеными, когда я перебрался сюда жить, а теперь пожелтели и опадали. Осенний ветер гнал их по улицам и мостовым, и дворники каждое утро ругались, потому что листья прибавляли им работы. Я бы на их месте не трогал листья, пусть себе летают. Они раскрашивали улицу в красный и желтый цвета, как диковинные бабочки. С каждым днем становилось холоднее. Но это меня не волновало. У меня было полно одежды и одеял. Я мог бы в случае нужды зажечь примус и согреть над огнем руки. Днем я не боялся, что заметят огонь, даже если я оставлю вентиляционное окно открытым.