Остров женщин
Шрифт:
— Твоя мама ничего не обязана тебе объяснять, — жестко сказал Том, поразив меня до глубины души.
— Но она говорила одно, а получается совсем другое.
— Дети никогда не понимают родителей, — сказал Том, — да и незачем им их понимать. Семьей начинаешь дорожить, когда ее уже нет.
Я была так удивлена и уязвлена суровостью Тома, что не нашлась, что возразить, и хотя чувствовала себя смешной и глупой, все-таки сказала:
— Ты, наверное, не понимаешь, насколько тесно мы были связаны с мамой, мы были подругами, даже больше, чем подругами.
Том смотрел на меня задумчиво и внимательно, как врач, и мне было приятно его беспокойство, хотя в тот момент я еще не ощущала потребности в чьей-то особой заботе. Наконец он сказал:
— Но вы уже не подруги, теперь вы мать и дочь. Возможно, я не тот, кто должен это говорить, а возможно, этого вообще не нужно говорить.
На том разговор и закончился, что-то помешало нам его продолжить, хотя Том, скорее всего, и не осмелился бы это сделать, а я не желала его слушать. У меня было неоспоримое право чувствовать себя оскорбленной, но в то же время я понимала, что правда на его стороне, не на моей.
Планы матери Марии Энграсиа полностью совпадали с божественным промыслом, и несомненным доказательством этого служила Виолета. Возможно,
«Во-первых, призвание не терпит спешки, а во-вторых, оно дается далеко не каждому», — вещала мать Мария Энграсиа, сидя в гостиной на черном стуле с прямой спинкой; мама внимала ей с открытым ртом, а присутствовавшая при этом тетя Лусия курила сигарету за сигаретой, закапывая окурки в керамический горшок с гигантской аспидистрой, которая даже здесь, в монастыре, напоминала ей art d'eco [58] и собственную ветреную молодость.
58
Ар-деко (фр.) — течение в европейском искусстве 20-х годов XX в.
По словам мамы, из них двоих говорила только тетя Лусия. Среди прочих достойных упоминания вещей она заявила: «Вы, сестра Энграсиа, слишком погружены в себя и не различаете, чего хочет девочка, а чего — Господь, но ведь сахарная свекла все равно не станет сахаром, даже если ее поднести на дорогом подносе». Слова насчет свеклы тетя Лусия отрицала, но было ясно, что она себя не сдерживала, а мы знали, что бывает, когда она не сдерживается. На этой идиотской встрече настояла мать Мария Энграсиа, которая — хотя и была уверена, что время божественное и время земное измеряются по-разному, — считала ее устройство своим пастырским долгом, поскольку создавалось впечатление, что в свои двадцать лет Виолета не в состоянии думать о Боге или о чем-нибудь еще долее двух-трех минут. Но как раз эта «быстрота», эта «живость», эта «постоянная смена влюбленностей» для матери Марии Энграсиа были убедительным свидетельством того, что Господь «достиг ее сердца». «Девочка все время пребывает в беспокойстве, и это понятно, так как голос, который шепчет ей: „Оставь все и следуй за мной“ — самый чистый из всех, и чтобы не слышать его, ей приходится быть в постоянном движении. Со мной происходило абсолютно то же самое. Настоящее призвание всегда начинается с отрицания, смятения, желания делать все наоборот. Я очень хорошо знаю вашу дочь, хотя я, да будет вам известно, не была наставницей ни Виолеты, ни других девочек, их наставником был дон Луис, наш духовный глава, а я только приобщала их к истине. Не пыталась повлиять, ни в коем случае, а просто слово в слово излагала божественные истины, понятные и очевидные, и этого было достаточно. А то, что теперь она такая беспокойная, и по двадцать раз на дню переодевается, и без конца меняет кавалеров, и прочее, и прочее, и прочее — это все для того, чтобы не слышать голос Бога. Но чем сильнее она волнуется, чем чаще меняет женихов и одежду, тем лучше его слышит, потому что душа Виолеты уже давно принадлежит Господу. Я ей говорила: „Мы сначала тебя испытаем, и если тебе в монастыре не понравится, ты уйдешь“. Конечно, вы понимаете, что это своего рода хитрость, уловка. Я и с матерью Фелисианой, которая обучает послушниц, советовалась, а уж она предана Богу, как никто. Пусть она попробует, и я уверяю вас, стоит ей вкусить сладость религиозной жизни, и она проникнется ею, потому что Господь этого желает. Душа ее раскроется и начнет впитывать духовную благодать, как губка впитывает воду и солнце, а для нас это и есть призвание — вручение себя на веки вечные единственному божественному супругу. Виолета по природе своей — его нареченная, я в этом не сомневаюсь, потому что знаю ее много лет. К тому же она уже совершеннолетняя, и ей не потребуется согласие родителей: понравится семье то, что она полностью посвятит себя Господу, или нет, не имеет никакого значения».
Однажды (не помню, была ли это вторая или третья наша беседа с матерью Марией Энграсиа после той памятной встречи, поскольку она взяла себе за правило приходить к нам по вечерам, между четырьмя и шестью, и уходить, как только ее приглашали к чаю) я заявила: «Извините, но я не понимаю, с чего вы взяли, будто у нее призвание. Если бы оно у нее было, она бы нам рассказала». «Возможно, — холодно произнесла мать Мария Энграсиа, поправляя складки на юбке, — она не решилась поделиться с тобой и братом, так как полагает, что вы недостаточно ей близки. Думаю, дело именно в этом».
Мы с мамой потом обсуждали ее визит, помирая со смеху, и это было самое важное: у нас опять появилось что-то общее, пусть даже это касалось дурацкой идеи матери Марии Энграсиа о религиозном призвании Виолеты. Сама же Виолета сказала:
— Я ничего не понимаю и не чувствую никакого призвания, но она ведь почему-то так считает. А вдруг я и правда стала святой и даже этого не заметила? Она говорит, такое бывает.
Тут она прищурилась, и это выражение лица, которое раньше мне так нравилось, теперь показалось проявлением хитрости и какого-то бесстыдного кокетства.
— Не стоит шутить над бедной глупой женщиной, — сказала я.
— Уж и пошутить нельзя, — сказала Виолета. — Никто не заставляет ее таскаться сюда и болтать о моей святости. К тому же ты сама много раз говорила, что смеяться полезно для здоровья.
Отец тоже принимал участие во всей этой истории. Со мной он о ней не говорил, но с мамой и тетей Лусией, насколько мне было известно, по телефону обсуждал, и теперь дома часто звучала фраза: «Твой отец считает, что это абсурдно и нужно оградить девочек от влияния матери Марии Энграсиа». Иногда к телефону подходила я и, узнав его голос, говорила только: «Привет», а в ответ слышала: «Привет, красавица, мама дома?» Мама беседовала с ним по полчаса, кивая и произнося лишь «да» и «нет». Может быть, они говорили о Виолете, а может быть, о себе. Все было не так, как раньше, хотя и казалось, что так же, потому что у нас с мамой опять была общая тема для разговоров — Виолета, но это только казалось, поскольку теперь в нашей жизни присутствовал отец. В тот год он несколько раз приходил обедать, Фернандито проводил у него в Педрахе каникулы, даже мать Мария Энграсиа ездила туда повидаться с ним, и отец специально приходил рассказать об их встрече. Он находил все это весьма забавным, и мы все смеялись, даже я — в конце концов, почему бы и нет? Тем временем я заканчивала учебу и собиралась писать роман. Мысль о романе возникла благодаря Тому. Его героем должен стать мальчик, который живет с братьями и сестрами на таком же острове, как наш. Это обязательно должен быть мальчик, девочка в героини никак не годилась. Вообще девочка — это second-best [59] . Недаром Том всегда рассказывал мне о мальчишеских приключениях. Однажды я прямо его спросила:
59
Второй сорт (англ.).
— Тебе не кажется, Том, что если не выходить замуж, то быть женщиной очень скучно?
Том смотрел на меня своими странными и добрыми голубыми глазами — в них угадывались понимание, преданность и невозможность причинить зло. Думаю, в глубине души он считал, что принадлежать к женскому роду можно, только будучи такими выдающимися личностями, как мадам Сталь и мадам Кюри, или такой элегантной красавицей, как тетя Лусия, или такой блестящей эксцентричной особой, как Эдит Ситвелл [60] . Во всяком случае, я, покончив с изучением философии, считала именно так.
60
Эдит Ситвелл (1887–1964) — британская поэтесса и критик.
Тем временем на остров стали прибывать первые робкие отдыхающие, которые устраивались со своими тортильями [61] , газированной водой и разноцветными мячами на почтительном расстоянии от наших двух домов, в сосновой роще или у самого моря — на маленьких песчаных отмелях между скал, на пляже Корморан или на том, который мы всегда называли Лос-Морос. Начиная с июня они то и дело пугливыми стайками перебегали через мост и в обход нашего дома, словно мы за ними наблюдали, устремлялись выше, к выходу на пляж, с трудом карабкаясь по узким тропинкам. Иногда они стучали в заднюю дверь с просьбой разрешить им налить воды в бутылки. Нас раздражали эти пришельцы, которые своими голосами и идиотскими радиоприемниками нарушали глубокую летнюю тишину. К тому же мы привыкли считать, что весь остров, а не только наши дома и сады, принадлежит нам. Тетя Лусия вообще не выходила, проводя целые дни на террасе под большим зонтом, пока Том подстригал изгородь, поливал петунии и китайские гвоздики и копался в огороде. Зато отдыхающие ее почти не беспокоили, а я вынуждена была вместо привычных пейзажей созерцать чужие семьи и шумные компании. «Мы ничего не можем им сказать, они в своем праве, потому что пляжи и вся эта земля принадлежат муниципалитету», — говорила мама. Однажды я увидела, что двое каменщиков из Сан-Романа, которых я знала в лицо, очищают от ежевики один из лугов возле пляжа Лос-Морос, собираясь, как мне сообщили, строить там ресторанчик. Я заявила им, что любое строительство здесь запрещено, поскольку эта территория является национальным достоянием, что, конечно, было чистой воды выдумкой. На сей раз им пришлось уйти, но через несколько дней они вернулись с разрешением от муниципалитета. Правда, мэр лично пришел извиниться перед мамой, но выглядело все это ужасно глупо. То лето вообще было для меня беспокойным, и я давала волю своему раздражению в спорах с Фернандито. «До сих пор, сестренка, — говорил он, — никакие границы нам были не нужны, потому что из-за слабого послевоенного развития мы достаточно долго пребывали в глупом заблуждении, будто все вокруг — наше. Но теперь обыватели, набив сумки тортильями с картошкой, сели в автомобили, и это по-своему здорово, хотя ты считаешь, что они портят окружающий пейзаж. Нет, все-таки мир меняется к лучшему».
61
Тортилья — традиционное испанское блюдо — омлет с разными добавками: картофелем, луком, ветчиной и т. д.
Возможно, он был прав, но для меня это было невыносимо. В довершение всего кто-то оставил тлеющие угли, и большая часть того луга выгорела, но, по мнению мэра, могло быть и хуже. В ресторанчике готовили жаркое, и запах доносился до террасы тети Лусии вместе с модными песенками вроде «Мария Кристина желает править мной…».
В то время у фрейлейн Ханны появилась привычка ездить в Сан-Роман на велосипеде. Это не выглядело бы так странно, если бы она в обязательном порядке не сообщала мне или маме, зачем едет и когда вернется, хотя она всегда возвращалась в одно и то же время — между восемью и девятью вечера. Отправлялась она туда каждый день, за исключением воскресений и праздников, примерно в четыре, после обеда, а возвращалась, когда все уже попили чай и поужинали, что позволяло ей каждый раз отказываться от еды: «В этом нет необходимости, я перекусила в Сан-Романе». Выложив нам все новости, она тут же отправлялась спать. Тогда же она стала часто рассуждать о том, как дорого теперь прокормить семью и даже одного человека. Несколько лет назад она подружилась с некой фрейлейн Ренатой, полушвейцаркой-полунемкой, которая поселилась в Сан-Романе в пятидесятые годы и зарабатывала на жизнь уроками немецкого и французского. Так вот, эта фрейлейн Рената неизменно присутствовала в ее сетованиях по поводу дороговизны. Сначала подобные разговоры казались мне просто скучными, но постепенно все кусочки этой грустной головоломки, которая медленно и настойчиво, в течение многих лет, выбивала ее из колеи, встали на свое место. К тому времени, когда она начала ездить в Сан-Роман, мы уже были взрослыми, и ее домашние обязанности значительно сократились. Как и тетя Тереса из Педрахи, она вставала очень рано, весь день трудилась, а вечерами, естественно, делать ей было нечего. В нашем доме праздность не просто считалась нормальным состоянием, она ценилась выше любых занятий. «Всегда быть чем-то занятым — в этом есть что-то мышиное, — говорила тетя Лусия, — такая возня не для нас». Конечно, это было глупо, но в глубине души все мы думали то же самое. Выражение «У меня очень много работы» тетя Лусия считала попросту непристойным. Фрейлейн Ханна, наоборот, никогда не говорила, что едет в Сан-Роман прогуляться, а подробно перечисляла, какие у нее там дела: выполнить чье-нибудь поручение, сделать покупки, поговорить с ветеринаром… Она всегда упоминала фрейлейн Ренату, если можно так выразиться, в качестве десерта после многотрудного дня, проведенного ради нашей общей пользы. Странно, думала я, но за прожитые с нами годы (а их было столько, сколько лет Фернандито) она так и не поняла, что в этом доме развлекательная прогулка на велосипеде в Сан-Роман считалась вполне оправданным и понятным желанием, а вот поездка по делу или за покупками, хотя и полезным, но скучным занятием, поскольку польза и удовольствие были для нас понятиями несовместимыми. Однажды тетя Лусия завела насчет фрейлейн Ханны разговор, в котором непонятно почему прозвучало такое раздражение, что я до сих пор не могу его забыть.