Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
И сразу же, в трех шагах от ограды — черный с золотыми буквами камень, ставший как бы во весь рост, камень, который еще на подходе к вратам просматривался сквозь решетку, как некое запредельное знамя «царства теней», камень над прахом великого русского поэта, народного печальника и заступника — Николая Некрасова. И сразу, как заупокойная месса, в памяти звучат, переливаясь слезным сиянием, строки:
Будут песни к нему хороводные
Из села поутру долетать,
Будут нивы ему хлебородные
Безгреховные сны навевать.
И хоть ясно, что не прилетят, не навеют, не достигнут, а все ж верится, что птицы земли поют не напрасно, и поэты — в том числе.
Так вышло, что для меня ленинградское Новодевичье — самое неожиданное из кладбищ. Долгие годы жил я, не подозревая о существовании этого
В отличие от европейских отутюженных кладбищ наши отечественные родименькие погосты, в том числе и городские заповедные некрополи, чаще всего напоминают собой элементарную свалку. Печать запустения и отчуждения лежит на заросших могилах, на дорожках, покрытых вековым мусором, на больных, обреченных на полугнилое существование деревьях, на стойком бурьяне, на облезлых «нечитабельных» табличках с исчезнувшими именами и датами. Разлитие всесокрушающей бездуховности первым делом сказывается на облике мест захоронения «бесхозных», отживших свое граждан страны. Раз нет выгоды, пользы от скорбного участка земли (отдай под дачный огород — моментально бы запахали и засеяли), стало быть, и нет догляда за ним. Бескорыстное служение абстрактной Памяти непопулярно среди целеустремленных безбожников, деловитых особей «энтээровской формации». А чиновник, ведающий ходом кладбищенских процессов, чаще всего — пониженец, съехавший с прежней должности, весь в обидах, а значит, далеко не энтузиаст своего дела. Вот и приходишь на старинное кладбище, где не хоронят, не как в музей под открытым небом, а словно и впрямь в царство теней, неспособных взять обыкновенную метлу или конкретные грабли и навести в своих владениях «относительный порядок».
А ведь на этих полузаброшенных клочках отчей земли покоятся останки оригинальнейших людей, земной след каждого из коих не только неповторим, но и, по некоторым оптимистическим прогнозам, бессмертен.
Попятившись в глубь кладбища от могилы Некрасова, оказываюсь перед старинным, белого мрамора крестом; ниже креста — древним, пергаментным свитком стелется надгробная плита с надписью: «Раб Божий Федор». Спроси за воротами кладбища, на просторах Московского проспекта первого встречного: «Где могила великого русского поэта Федора Ивановича Тютчева?» И не всякий ответит правильно. Начнут гадать и предполагать: в Лавре, пожалуй, или на Волковом, если не в тютчевском Овструге, на брянщине, или в Москве на Ваганьковском… А то, что Тютчев лежит в двух шагах от «бурной действительности», и в голову никому не придет, потому что, видите ли, тема неприятная, похоронная, не принято о ней распространяться, «о мертвых мы поговорим потом», — гласит современная цитата, а когда, спрашивается, потом, если время не стоит на месте и разговор всякий раз отодвигается? Согласитесь, в чем-то мертвые беспомощнее живых. Но в чем-то и тверже, постояннее, определеннее. Мертвые обитают в памяти сущих, живые — в постоянной зависимости от мертвых, в неизбежности приобщения к клану последних. Повторяя мысленно фразу «О мертвых — или хорошо, или ничего», в быту чаще всего используем присловье: «Умер Максим, ну и бог с ним!» А через какое-то время, глядишь, воспылаем к тому Максиму запоздалой любовью.
Завершая «погребальную» главу своих «Записок», бегло перечислю заупокойный список «Новодевичьих» имен, что стали мне близкими и чья жизнь во плоти, оборвавшись, не стерла значение этих имен на скрижалях Отечества. Поэт Аполлон Майков («Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые?»), поэт, о котором наслышан и которым «начитан» с детских лет. Другой, не менее яркий и даже весьма своеобразный поэт — Константин Случевский, без чьих стихов обходился я почти всю жизнь, не подозревая, какой уникальный певец слова обошел меня вниманием (спасибо Михаилу Дудину, протянувшему мне однажды, ближе к «вечеру жизни», старинный томик стихов Случевского «Песни из „Уголка“», который я «посетил» не без восторга цивилизованного дикаря). Корявая, угловатая интонация поэтических словосочетаний Случевского не только весьма созвучна лексической музыке нашего времени, но и лишний раз подтверждает истину: ничто самостоятельное в искусстве не делается по смерти автора беспомощным, но продолжает тянуться к свету людских глаз (душ!), подобно «листьям травы», посеянной волей и разумом Слова.
Там же, на Новодевичьем — внушительное, глыбистое сооружение над прахом смятенно очарованного красотой мира художника Врубеля, а рядом — в метре от врубелевской скалы — игрушечный камушек с обозначением имени русского поэта Константина Фофанова. И все же центральной могилой Новодевичьего кладбища является не могила какого-нибудь писателя или художника, музыканта или философа, путешественника или врача (к примеру, Боткина, похороненного там же, или адмирала Невельского, или родственников Н. Крупской), главенствующее положение среди могил по количеству на ней стоящих горшков с живыми цветами, вообще по ухоженности, надзору, популярности, по торжественности облика занимает могила жены генерала Бенкендорфа, не того приснопамятного шефа жандармов, общавшегося с самим
Вдали от глаз живых, от бренного труда
на кладбище людей есть статуя Христа.
Деревья пышные и птичий всплеск рулад, —
не скорбная юдоль, а — Гефсиманский сад!
В ногах у статуи цветов живых не счесть,
и, шустрые, песком шуршат старушки здесь.
Не у фабричных же ему стоять ворот,—
Он там, где никого… Где все (но в свой черед).
Он там, где тучно громоздится тишина,
где правда от мечты стеной отделена;
где ветры кроткие в листве… И тень листвы
на бронзовых устах, как Жизнь, а не — «увы».
Нет-нет, какая ж это печаль, какой страх — все эти священные могилы знаменитых и безвестных людей, принимавших участие в строительстве жизни на земле? Не бойтесь могил. Страшитесь разрушителей священной тишины. Вот я поднимаю взор — и на Святогорском холме вижу могилу Пушкина; опускаю глаза долу — и меж яснополянских деревьев нахожу зеленый холмик Льва Толстого; всматриваюсь в живые камни Москвы — и различаю среди ее вершин и отрогов часовню с прахом Осляби и Пересвета, славных защитников нашей государственности, нашей веры; а неподалеку от Москвы, под стенами Троице-Сергиева монастыря — богоценимые мощи Сергия Радонежского, а также забытая могила талантливого писателя, позднейшего просветителя и философа, дивного стилиста прозы — Василия Розанова… Да мало ли их, священных знаков российского духовножития, расставлено временем по нашей многострадальной землице. И не страх, не печаль, не тьма сердечная обволакивает мой мозг при виде могил отцов, а покаянный трепет и благодарный восторг за свою причастность к сообществу жителей Земли.
16
Главные (любимые?) персонажи моих «Остывших следов» не занимали при жизни высоких должностей, не носили генеральских звезд, не получали спецпайков, не потрясали общественных основ, не создавали внутрипартийных оппозиций, расправы над подобными себе не вершили, судеб ничьих, кроме собственных, не коверкали — занимались в основном отысканием своего места под солнцем, посредством стихов и прозы, красок и музыки гранили и шлифовали так называемое «я», надеясь попутно кое-что разузнать о смысле жизни, о десятке-другом ее относительных истин.
На лихой тачанке
я не колесил,
не горел я в танке,
ромбы не носил,
не взлетал в ракете
утром, по росе…
Просто — жил на свете,
мучился, как все.
Но оттого, что жили мои сомученики не на политических Олимпах, не в поэтических башнях из слоновой кости, а преимущественно в социальной гуще народной, подвижнический их опыт в освоении отпущенного судьбой времени не сделался менее интересным, нежели опыт какого-нибудь сановного властолюбца или народного героя, любимца журналистов, ставшего затем жертвой пустоглазого бюрократа, в свою очередь смещенного, и т. д. и т. п. «То вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда».
И все же некоторые обитатели моего непридуманного (и в той же мере непродуманного) сочинения вдоволь хлебнули остренького и горяченького от щедрот той или иной мини-эпохи (сталинской, хрущевской, брежневской).
Одной из центральных фигур повествования является мой девяностолетний отец, вкусивший за свою жизнь не только от вышеназванных временных периодов, но и от времен революционно-демократических, становленческих, то есть ленинских, и даже — царских. И потому о нем — несколько подробнее, нежели о других.