От фонаря
Шрифт:
Есть и третий осколок, но он опять январский и совсем-совсем поздний и далекий от юбилея, начала третьего тысячелетия осколок, в который запаяна кухня женщины Нади. Женщина Надя ведет рассказ, на столе фотография Дарика с большой бабочкой на плече, он хитро косится на объектив, а Надя, приютившая Дарика в его последние три года, – и пусть это неправдоподобная правда, зато правда истинная: в квартире, откуда вплотную виден Ситный рынок, – ставит музыку из „Медеи“ и подробно рассказывает, о чем эта никогда и нигде не прозвучавшая музыка, выученная ею наизусть, да и музыки-то
И вторая – тот поезд, в котором я еду из Подмосковья в В.
Сначала щелкнул кассою кассир…Потом в вагоне быстрый день горел…Когда же затаил дыханье мир,я посмотрел в окно… Я все еще смотрел,как солнце сходит медленно на нет(там виноградарь виноград давил)…Но лишь разлился лиловатый свет,я начал записи, я их возобновил.И длилась ночь. Бессрочно. Будто дверьтишайшим дуновением извнебесшумно затворилась… Маловер,как было чудно без тебя, просторно мне.ДЕКАБРЬ
На похороны тещи я не попал: сел в поезд, который пролетал В. без остановки, пьяный заскорузлый проводник на билет не посмотрел, а главное – я заснул, проснулся в пяти часах от В. и уже не успевал. С тех пор минуло одиннадцать тысяч дней.
Начало сегодняшнего рассказа – эхо предыдущего. Качели уходят из-под ног – и дух на мгновение замирает. Рассказ не виноват, это один из приемов жизни, взятый взаймы у рассказа, одолжившего его у жизни, – курица или яйцо? Чем дольше треплется прием, тем он становится дешевле, но трепаться не перестает – ему нет дела до нашего дорогого вкуса.
Когда-то меня праведно и философски осенило: я могу написать стихотворение, но не знаю слов. А сейчас, думая о том, что чистота помыслов, сопровождавших меня в поезде, увенчалась таким дурацким промахом, я продолжил: стихотворение, написанное неизбежным и выстраданным словом, может оказаться много хуже «выдуманного» или, наоборот, непродуманного и начертанного без всякой необходимости. Дело случая.
Читать книги и размышлять о творчестве – любимые занятия. Часто я думаю о бормотании и бессмыслице, которым так много строк посвятили поэты. Особенно удивительно, что дикое и немыслимое в рассказе весело вдохновляло Пушкина и, когда не было под рукой фантазера-рассказчика, он «сам, при удивительной и, можно сказать, ненарушимой стройности своей умственной организации, принимался слагать в уме странные стихи – умышленную, но гениальную бессмыслицу…». Так пишет барон Е.Ф. Розен, не знаю, стоит ли ему верить. Но, может быть, «услышав» пушкинскую бессмыслицу, Лермонтов написал: «Есть речи – значенье / темно иль ничтожно, / но им без волненья / внимать невозможно…»? А уж потом, в другом веке, появились стихи со «жрицами божественной бессмыслицы», «блаженное, бессмысленное слово» и «язык бессмысленный, язык солено-сладкий». «Я хотел бы ни о чем / еще раз поговорить…» Человек входит в темную комнату и шарит рукой по стенам в поисках выключателя, нелепые слепые движения, и – раз! – находит: свет! – И что же? Непредвиденная планировка, мебель расставлена не так, как он предполагал. «Зима, и все опять впервые…»
«И дальше, дальше, в те небеса, где обитают и Дарик, и Гриша, пусть обитают, ничего более очевидного невероятного люди не придумали, и еще дальше, в холодное декабрьское ленинградское небо 1973 года, под которым молодой специалист Андрей Львович идет на службу в конструкторское бюро „Вымпел“, ядовитые дымки над трубами, Нарвские ворота в ад…
Осенью отправили в колхоз – месить грязь на уборке картофеля. Обчавканные, тяжелые с отворотами сапоги, фанерная дырявая тара. Полугниющая земля, полуживая. Зато небо высокое, навылет небо. И запах яблок из сырых садов. Вдох, выдох, вдох, выдох.
Познакомился с Фаиной. Потом уж, после колхоза, пригласил в однокомнатную квартирку друга. Стыдно, всегда стыдно. Не дотронуться. И холодно, плохо отапливается квартирка.
Фаина умеет взглянуть. Глаза черные, фаинистые. Прожгла моментально. Он легкий на прожог. Бретелька на плече под свитером. В колхозе на зернотоке засмотрелся, на рыжем, рассыпчатом зернотоке, горящем в угольной ночи. Фаина с лопатой стоит, улыбается, белозубая.
На выходные к ней муж приехал, блондин худой и ухоженный. На своей машине, значит, денежный, хоть и щенок совсем. Петечка. В колхозе обедали вместе. Она говорит: „У курицы крылышки совсем подгорели“. Андрей Львович: „Высоко летала, наверное“. Рассмеялась. Он остроумный. Мужики обсуждают баб, у каждого мнение всякое. Он: «Главное, чтобы нога была плотная». У него любовь к словам, он умеет сказать. Тут Петечка что-то о теории относительности. Блеснул соплей. Андрей Львович: „Есть вопрос по теории: относительно ты меня или я тебя?“ – „Что?“ – „Относительно ты меня или я тебя?“ Опять смеялась.
Он идет на службу. Улица Промышленная. Все можно ускучить. Люди убивают воздух. Слева, в темноте, больница. Там он окажется с микроинфарктом. Через восемь лет. И вспомнит, как шел. Думал про Фаину. Профаин. Лекарство.
Конец ознакомительного фрагмента.