От фонаря
Шрифт:
Мой американский колледж одной стороной выходил на кладбище. Чистое, зеленое, с аккуратными надгробиями. Когда бы я ни проходил мимо, всегда группка около свежей ямы, замершая, кинематографическая, цветная. Если дождь – под навесом.
C Рождества начинались каникулы, общежития пустели, и своей мертвой тишиной, изредка припорошенной снегом, кампус сливался с кладбищем совершенно. В этой тишине погромыхивали поезда, идущие вдоль Гудзона, хотя станция находилась за тридевять земель, в другом конце города. Представьте себе, что где-нибудь на безлюдной улице, ночью, вы садитесь в машину, покрытую прозрачным, почти теплым инеем и включаете дворники. Вот с таким очистительным до сквозной и черной белизны
И я мысленно возвращался в то купе, в котором ехал на похороны матери моей жены, то было в 1975 году, она умерла за день до того, как я отправился в путь, скоропостижно, а назавтра утром собирались хоронить. Жила она в В-о, часах в девяти от подмосковного городка, где я оказался в те дни, поезд уходил ранним вечером, а прибывал среди ночи.
Я думал о том, что есть люди словно бы не предрасположенные к жизни, – их смерть не кажется непостижимой, – их присутствие не назойливо и не любовно. А другим она идет до такой степени, что приключившаяся смерть с ними никак не вяжется. И Т. Б. (мы c женой ее звали Тэ-Бэ) была из таких. Она не заискивала в житейских радостях, но, непредставимая без улыбки и доброты, была невозмутимо нестареющей и прилаженной к естеству.
Я думал о ней: откуда всегдашняя опережающая доброта? И ясно увидел ее природу. Она заключалась в слепом доверии душевному движению. В легкой свободе ему следовать не рассуждая. Я думал о том, что в некое свое несуществующее качество следует броситься – и только тогда оно появляется. Если не бросился в щедрость, ее нет. Не в мире (в который она должна быть направлена) – во мне (а я и есть мир, весь мир). Сначала – излучить, и только потом она рождается, в знак благодарности за мою решимость превысить свою исходную величину. Может быть, и физическое наше существо принимает в какой-то миг решение умереть, не спрашивая нас, готовы ли мы к очевиднейшей развязке.
«Конечно, готовы… Но не сейчас…» – «Нет, нет, вас не спрашивают».
Иду мимо фонаря, мерцающего на последнем издыхании, и, пока записываю его номер, вспоминаю одного акцентно обаятельного грузина, тихого и начитанного, заходившего в книжный, где я работал. Заглянув после долгого отсутствия, он сказал, что не появлялся, потому что умер отец… Я – автоматически: «Ай-я-яй…» – и услышал спокойно-печальное: «Вы только не переживайте…».
В предбаннике гастронома на батарее сидит мой безумец, разговаривающий с продуктами, но сейчас не разговор, а что-то более интимное: он ест горячий суп пластмассовой ложкой из бумажной миски, дуя и вытягивая губы, дрожащие от предвкушения, – губы, нос, небритый подбородок, приподнятый и напряженно выпяченный, и сбежавшиеся к переносице зрачки образуют единый всасывающий механизм. Я чувствую, что во мне возникает в помощь ему усилие, еще немного – и мое лицо начнет искажаться в зеркальном сочувствии.
Захожу в соседнюю булочную и за чашкой кофе отчетливо проявляю летний оригинал только что увиденного.
Как он прикуривает, как, изголодавшисьпо никотину, втягивает дым,слегка подавшисьвперед и скрючившись. Неизгладим!Как в мозговую косточку въедаясь жизни,смакует сладостное вещество, —и свет пятнистый,пробив листву, сбегает на него.Пространство обитания как точечный ритм поляны, с пчелами, вверченными в сердцевины цветов. Вот она, единая практика поля. Странно, что до сих пор нет единой теории.
И тут же я вернулся к своему раздумью в купе того поезда. «Сначала ввязаться – а там посмотрим…» Это знал Наполеон, которого любил цитировать Кафка: «Недалеко пойдет тот, кто с самого начала знает, куда идти». Так бывает у гениальных писателей. Так начинает свою фразу Гоголь – шагом в неизвестность. Только в энергии безрассудного слова может возникнуть литературное открытие, меняющее человеческий состав говорящего, потому что возникает в нем, но помимо него, без его участия, как действие. Тогда письмо перестает быть всего лишь словами. Интуиция гениального писателя это знает и «провоцирует» себя на объективность: на проникающий толчок извне. Большой риск – и Гоголь тому пример.
И просто в жизни: гений сначала делает шаг, а потом оказывается, что это судьба, что это не только случайно, но и необходимо. И те, кто утверждает, что Б. мог избежать изгнания, а П., допустим, дуэли, не понимают природу гения или объясняют ее своей, в которой случайность оборачивается (на вялых скоростях) неряшливостью, но никогда не становится свободным проявлением необходимости. Приятие судьбы сродни инстинкту смерти.
Не помню, о чем еще я думал тогда, сев в поезд, но помню, что мне думалось легко, что горечь и жалость не затемняли сознание, – наоборот: раскрепощали.
«Ты меня слушаешь?» Я ничего не слышал, хотя уже минут пять с ним разговаривал. В это время Эдуард прогуливается. (Он улыбался, и улыбка, подобно лодке, отплывала от его губ и плыла, плыла по воздуху, как душевное благодеяние… Всераспространяясь… Прозу можно начать только от безысходности: зачем начинать то, что и так всем доступно? – успел подумать я напоследок и вынырнул.) «Я с тобой». Ему под пятьдесят, у него круглое лицо, но с хитроватым прищуром глаз, опровергающим невыразительную круглость: он любит соскользнуть в придуманное, в остренькое или насмешливое (с его точки зрения) словцо, и первый заразительно и безоружно смеется, какой бы чушью это ни было.
«Представь, садится дама в машину, – мне, говорит, угол Рабочих и Служащих». (По выходным он подрабатывает извозом.) «Нет, говорю, такого угла, гражданка, переименовали. Сейчас это угол Менеджеров и Продюсеров». Смеется.
«Как твоя школа?» – (он преподает русский и литературу в старших классах) – «А я тебе кое-что принес, – косится с выжидающим торжеством и глумливой улыбкой, – это нечто!» – и вынимает бумажку. «Я задал им написать диалог двух друзей. На любую тему. Послушай! „Привет, Вася! Что ты думаешь о тропическом климате?“ Вася: „Привет, Петя. Я не люблю тропический климат, потому что в тропическом климате вечное лето. Также я не люблю душную и влажную погоду. А какой климат тебе нравится?“ Петя: „А вот мне нравится тропический климат. Он разнообразен и богат на растительный и животный мир“. Вася: „А я люблю умеренный климат, где раз в три месяца наступает новое время года“. Ну как? Каков диалог! О, мне пора! – и уже от дверей, счастливый: учти, завтра ожидается холодная погода. Местами снег с дождем. Температура ночью минус пять, днем около двух ниже нуля».
Побежал к жене, которую местами смертельно боится.
Он мне напоминает… Люди сплошь стали напоминать друг друга, как если бы все варианты исчерпались. Не есть ли это признак старости?
«Нет, мой дорогой. Старость – это когда выпьешь и ничего не хочется: только спать. Помнишь, как у Пастернака: „Но старость – это dream…“» – и широко улыбнулся. Да, широко.
«Дело даже не в деньгах, а в силе притяжения к Дарику, к тому упоению, с которым он, например, ест – а прежде (если дома) готовит еду: чистит чеснок – „вот доказательство бытия Бога!“ – и показывает тугую белолобую блистательную дольку чеснока, – или нарезает помидор сердцеподобными идеальными пластами. К тому неспешному воодушевлению, с которым он пьет, а прежде – обстоятельно разливает, приподнимая брови – „за наш сегодняшний успех, за наши будущие встречи!“. К тому, как вкусно и заслуженно курит (только крепчайшую без фильтра „Приму“), а прежде говорит одну-другую фразу, уже держа сигарету и зажигалку („оговнек“) наготове. К тому дребезжащему на низких нотах голосу, к тому, как он двигается и дышит.