От протопопа Аввакума до Федора Абрамова: жития «грешных святых» в русской литературе
Шрифт:
Но для Ф. А. Абрамова, как и для его писателей-земляков, уже по праву рождения был с младенчества открыт и другой путь к сокровищам древнерусской культуры. Так исторически сложилось, что Русский Север оказался чудом уцелевшим уголком Древней Руси в ее первозданном, не замутненном ни монголо-татарским игом, ни крепостным правом виде. Русский Север стал оплотом дониконовского православия и одновременно прибежищем последних скоморохов, и потому он остается благодатным краем для этнографов, фольклористов, археографов, просто любителей русской старины. Здесь в суровом труде, в борьбе и единении с могучей и прекрасной природой, ничего не дававшей даром, сложился особый севернорусский тип национального характера. В этом характере соединились истовость в работе и веселье, глубоко развитое чувство собственного достоинства, своеобразное отношение к окружающему миру, природе и Богу, в котором православие причудливо соединилось с элементами язычества (например, культом Матери-Земли). И Федор Абрамов всегда помнил о своем родстве с миром Русского Севера (на встрече в Останкино, говоря о людях, оказавших на него сильное влияние, он вспомнил не только своего школьного учителя, но и «тетку Иринью», человека бесконечной доброты и глубокой внутренней культуры, книжницу, знатока житий святых и апокрифических сказаний) [238] .
238
«Тетка
Как известно, каждый народ, принявший христианство, с течением времени выработал свой национальный вариант этой мировой религии. Г. П. Федотов [239] , В. Н. Топоров [240] и другие исследователи феномена «русского христианства» среди многочисленных особенностей русского религиозного чувства отмечали, например, его «нетерпеливость», тяготение к исключительным, поражающим воображение, но не требующим упорного каждодневного труда видам духовного подвига. Праведнику, с рождения бегущему земных соблазнов, или рачительному устроителю монастырского общежития явно предпочитался «великий грешник», перечеркнувший в едином порыве духа прежнюю жизнь (отсюда популярность на Руси евангельского Благоразумного разбойника). Напомним также своеобразную народную концепцию праведности, с готовностью воспринятую русской словесностью: истинный праведник – не аскет, а бескорыстный труженик, забывающий о себе в заботах о других. Среди отличительных черт «русской святости» – распространенность особого типа святого-страстотерпца, то есть человека, принявшего мученическую смерть (обычно по вине своих единоверцев) [241] .
239
Федотов Г. П. Святые Древней Руси (X–XVII ст.). Ростов-на-Дону, 1999.
240
Топоров В. Н. Святые и святость в русской духовной культуре. Т. 1–2. М., 1995–1998.
241
К этому типу можно отнести уже первых святых, канонизированных Русской Церковью – убитых в братоубийственной феодальной войне молодых князей Бориса и Глеба. См.: Федотов Г. П. Святые Древней Руси. С. 19–36.
Такой святости требовало нравственное чувство народа, полное сострадания и жажды справедливости. Особенно интересно проявилось это в «житийных повестях» Русского Севера, исследованных Л. А. Дмитриевым [242] . Любопытный продукт религиозного вольномыслия народа, эти памятники были вызваны к жизни потребностями канонизации местночтимых святых, официальное признание которых было, в частности, невозможно без наличия их житий [243] . Такие жития простонародных северных и отчасти сибирских святых XVI–XVII вв. далеки от агиографических канонов. Назовем некоторые знаковые фигуры в галерее святых народной агиографии. Это, например, безвестные люди, трагически погибший в море (Иоанн и Логгин Яренгские, Вассиан и Иона Пертоминские) [244] . Приказчик, невинно обвиненный хозяином в краже и умерший под пыткой (Василий Мангазейский). Священник, убивший из ревности жену и в искупление греха плавающий с ее трупом в лодке по морю (Варлаам Керетский, ставший одним из покровителей мореходов). Двенадцатилетний крестьянский мальчик, убитый молнией во время полевых работ (Артемий Веркольский, кстати, уроженец того же села, что и Федор Абрамов, мечтавший, по его собственному признанию, о подражании этому святому в детстве) [245] . Совсем маленькие дети, погибшие в результате несчастного бытового случая, один из которых, к тому же, стал невольным братоубийцей (праведные отроки Иоанн и Иаков Менюшские) [246] . Попал в этот ряд даже один самоубийца (Кирилл Вельский)… Далеко не все из этих святых получили общерусское признание. Для этого духовным подвигом Артемия Веркольского пришлось, например, признать его помощь родителям и тяжелый крестьянский труд. Однако примечательна уже сама логика народного мышления, окружившая ореолом святости именно этих людей, в большинстве своем погруженных в заботы и тревоги земного мира и лишь чрезвычайностью постигших их бедствий приобщившихся к миру горнему.
242
Дмитриев Л. А. Житийные повести Русского Севера как памятники литературы XIII–XVII вв. Л., 1973. Описанная далее особенность народных житий справедлива и для ранней сибирской агиографии.
243
См.: Левин И. От тела к культу // Левин И. Двоеверие и народная религия в истории России. С. 162–190.
244
Обе пары страстотерпцев в официальных месяцесловах объявляются монахами островных обителей, плывшими на материк за провизией для братии, но это, по всей видимости, только позднейший благочестивый домысел. Ранние рассказы об этих святых такой подробности не знают, да и само совладение ситуации в обоих житиях подозрительно. Кроме того, известно, что Иоанн и Логгин Яренгские погибли поодиночке и в разное время и лишь народный культ объединил их в едином кратком Житии.
245
Крутикова-Абрамова Л. Федор Абрамов и христианство // Нева. 1997. № 10. С. 73.
246
Левин И. Двоеверие и народная религия в истории России. С. 27–29.
Заслуживает упоминания и знаменитый миф о великом грешнике с его концепцией всеобщего «великого греха», личного причастного каждому и требующего личного же искупления. Из множества описанных в русской художественной литературе видов искупления (далеко не сводимых к узаконенным ортодоксальным христианством формам) упомянем одну, важную для дальнейшего анализа, – добровольную гибель «за други своя». Эта схема мифа об искуплении всеобщего греха, взятого на себя одним человека,
Завершающий тетралогию «Братья и сестры», этот роман, вопреки казалось бы мирному историческому материалу, оказывается по своему эмоциональному накалу самой трагической его частью. А ведь время его действия – 1972 год. Давно миновали дни невыносимых, почти нечеловеческих испытаний. Изголодавшееся за войну и послевоенные годы Пекашино не только утолило голод, но и познало сытость. В дома пришел достаток, но безвозвратно ушло оттуда чувство радости и полноты жизни. Подобно «матушке Пинеге», измельчали и пересохли людские души. Ушел в прошлое непосильный и практически бесплатный колхозный труд – в пекашинском совхозе работают в полсилы, «мучают работу», по выражению Михаила Пряслина, из-за своего неуемного фамильного трудолюбия ощущающего себя чужим в родном селе. В суровые годы труда и лишений пекашинцы чувствовали себя единой большой семьей, где все были «братьями и сестрами», – сейчас непримиримые противоречия раскололи даже дружную семью Пряслиных. Индикатором духовного оскудения Пекашина становится Евсей Мошкин – бывший наставник местных староверов-беспоповцев, не раз пострадавший за свои убеждения. В трудные послевоенные годы (в романе «Две зимы и три лета») этот крепкий, работящий и доброжелательный старик был одной из духовных опор Пекашина, поддерживая верующих и неверующих ласковым утешительным словом и безотказным трудом, хотя колхозником он и не был. В Мошкине нет ничего от мрачного изуверства и фанатизма, окружающих образы старообрядцев в массовой советской литературе (вроде романа А. Черкасова «Хмель»). Если говорить о литературных традициях образа Евсея Мошкина, то он во многом напоминает самого обаятельного из горьковских «утешителей» – Савела-пильщика в рассказе «Отшельник» [247] . Даже некоторое пристрастие Мошкина к спиртному было вписано в древнюю традицию: «Умному вино на веселье», да и аскетизм никогда не казался доблестью народному православию. Характерно, что именно Евсею при первом его появлении доверил Абрамов свою заветную мысль, ключевую для понимания всей тетралогии, неслучайно названной им «Братья и сестры»: «Чужих нет… Все люди родня».
247
См.: Климова М. Н. Отражения мифа о великом грешнике в рассказе А. М. Горького «Отшельник» // Вестник Томского гос. пед. ун-та. Сер.: Гуманитарные науки (Филология). 2000. Вып. 6. С. 39–42.
В сытом современном Пекашине, где прием винных бутылок становится одним из главных событий дня, полюбившийся читателям Евсей предстает в обличии запойного пьяницы, ползающего по улице среди лета в одном валенке. На время его высылки дело наставничества взяла на себя суровая Марфа Репишная, столь же неистовая в вере, как и в крестьянском труде, и уже сам Евсей превратился в паршивую овцу своего бывшего духовного стада. Атмосфера всеобщего разлада обострила в душе Евсея чувство вины перед сыновьями, которые из-за его непреклонности в вере выросли в детских домах, а после, так и не простившись с отцом, ушли на фронт, чтобы не вернуться. (Подробность, характерная для абрамовского прочтения темы подвижничества: преклоняясь перед моральной стойкостью человека и его верностью идеалам, писатель, тем не менее, сопровождает образ подвижника, на что бы его деятельность ни была направлена, мотивом одиночества среди людей и чувством вины перед близкими, принесенными в жертву «дальним» [248] .)
248
Такая трактовка темы подвижничества заявлена уже в раннем рассказе «Сосновые дети», неизменной она остается и в позднем «триптихе о праведниках», включившем рассказы «Из колена Авакумова», «Сказание о великом коммунаре» и «Слон голубоглазый».
Возвращается в Пекашино Егорша Ставров, некогда любимец и гордость села, а ныне его блудный сын, проскитавшийся всю жизнь по ударным стройкам века и растративший в пустом разврате все свое телесное и душевное обаяние. Здесь его готовы принять и поделиться всем, что имеют, Евсей и Лиза. Но осуществится ли на сей раз бессмертная мистерия о блудном сыне? Ее основой были незыблемость и неизменность отцовского дома и отцовского чувства, а пекашинский общий дом в разладе, да и хозяева ли в нем Евсей и Лиза? Ожесточился в своей самодовольной правоте «благоразумный сын» Пекашина Михаил, а главное сам вернувшийся Егорша не ведает угрызений совести и раскаяния, полон цинизма и злобной гордыни. И, кажется, втуне пропадают поучения Евсея о главном, «духовном доме», который «в огне не горит и в воде не тонет», ибо возводится в душе человеческой. Даже слова Мошкина о том, что именно праведниками села, Михаилом и Лизой, их трудолюбием, совестливостью, добротой держится жизнь, вызывают в тоскующей от собственной опустошенности душе Егорши лишь злобное желание досадить брошенной жене любой ценой, не останавливаясь даже перед разрушением дедовского дома.
И вот орава пекашинских мужиков, специально напоенная Егоршей, готова идти крушить ставровский дом. Внезапно узнающий об этом Евсей воспринимает происходящее как катастрофу, остановить которую может лишь его самопожертвование. Хорошо сознающий собственное падение, Евсей в порыве раскаяния готов взять на себя всю вину искаженного и распадающегося пекашинского дома [249] . «Простите, простите меня, окаянного, я во всем виноват», – бьет он земные поклоны перед оторопевшими мужиками. А потом тихо уходит…
249
По замыслу Ф. А. Абрамова, этот же акт самопожертвования для усмирения братоубийственной розни должна была повторить в годы Гражданской войны народная сказительница Махонька, одна из центральных героинь его закатного романа «Чистая книга». См.: Абрамов Ф. Чистая книга. С. 674–676.
Лишь три дня спустя в заброшенной и зловонной силосной яме с переломанными ногами находит его Михаил. На вопрос, почему тот не позвал на помощь, старик отвечает совсем невразумительно: «Пострадать хотел… страданьем грехи избывают… хочу, как пес, издохнуть в нечистотах…». И вдруг за низкой, почти отталкивающей бытовой обстановкой, в которую помещено непонятное для окружающих покаяние Евсея, проступает древняя агиографическая схема: великий грешник, уходящий в поисках искупления под землю.
Конец Евсея Мошкина обставлен, как уже отмечалось в литературе, с агиографической торжественностью. Он отказывается от операции, чтобы своим увечьем не доставлять новых хлопот людям, и сам предсказывает час собственной кончины. Его последняя мысль – о других, о восстановлении разоренного пекашинского дома, о примирении Михаила с Егоршей и Лизой. Позабыв цинизм и былое презрение к деревенскому «навозному жуку», Егорша жадно хватает руку Михаила, но с горечью понимает: примирения не произошло. Зато в его собственной душе начинается процесс мучительного прозрения…