От протопопа Аввакума до Федора Абрамова: жития «грешных святых» в русской литературе
Шрифт:
Распространение морового поветрия самовольных смертей не ограничено в этом романе только образованными слоями пореформенного российского общества. Очевидно, что роль выразителя народного взгляда на «беспорядок» современной жизни доверена здесь страннику Макару Долгорукому, но и оба его рассказа, приведенные в тексте «Подростка», содержат эпизоды самоубийств. Герой первого из них накладывает на себя руки после оправдания его судом присяжных, несмотря на его чистосердечное признание в совершенном преступлении. Самовольная смерть кажется этому испорченному солдатской службой мужику более легкой, нежели жизнь «с грехом на душе». Впрочем, основное назначение этой истории – выражение народного взгляда на юридические новшества пореформенной России (с этим взглядом, кажется, в немалой мере солидарен и сам автор). Самоубийство (причем самоубийство ребенка) образует смысловой центр и другой рассказанной Макаром Ивановичем истории, далее именуемой в соответствии с авторским обозначением «рассказом о купце». Между этими историями в тексте романа помещен разговор, призванный проиллюстрировать «чудесные по своей оригинальности» суждения, бытующие в народной среде. Разговор этот имеет первостепенное значение для интересующей нас темы (13, 310).
На вопрос Подростка об отношении его собеседника к греху самоубийства Макар Иванович, вздохнув, отвечает:
Самоубийство есть самый великий грех человеческий <…>, но судия тут – един лишь Господь, ибо ему лишь известно все, всякий предел и всякая мера. Нам
Но слушатель сомневается: «А поможет ли ему молитва, если он уже осужден?» и слышит в ответ:
А почем ты знаешь? Многие, ох, многие не веруют и оглушают сим людей несведущих, ты же не слушай, ибо сами не знают куда бредут. Молитва за осужденного от живущего еще человека воистину доходит. Так каково же тому, за кого совсем некому молиться? Потому, когда станешь на молитву, ко сну отходя, по окончании и прибавь: «Помилуй, Господи Иисусе, и всех тех, за кого некому помолиться». Вельми доходна молитва сия и приятна…
Взгляд, несомненно, далекий от ортодоксальности, но ему не откажешь ни в убежденности, ни в последовательности, ибо определила его логика сердца, уверовавшего, что Бог есть Любовь! [163]
Художественное развитие этот этический принцип получает в уже упоминавшемся рассказе Макара Ивановича о гордом купце и мальчике-самоубийце (13, 313–322). Итоговое значение этого рассказа подчеркнуто и повествователем. Он не только вынес его в отдельную главку, завершающую главу, целиком посвященную страннику Макару Долгорукому, но и привел эту историю в прямом изложении самого народного сказителя. Это своего рода духовное завещание Макара Ивановича, способствовавшее благотворным изменениям в душе его приемного сына, Подростка [164] . Большое значение придавал «рассказу о купце» и Ф. М. Достоевский, не только старательно работавший над естественностью народной речи своего героя (и здесь пригодилась писателю его «Сибирская тетрадь»), но и нередко читавший этот фрагмент романа на своих публичных выступлениях.
163
В уже упомянутом «диспуте о самоубийцах» на страницах «Очарованного странника» эта же «логика сердца» определяет отношение к тем, «что борения жизни не переносят», заглавного героя повести. Подробный анализ его апокрифической легенды о «попике-запивашке», молитва которого облегчала посмертную участь самоубийц, сделан М. Д. Чередниковой. См.: Чередникова М. Д. Древнерусские источники повести Н. С. Лескова «Очарованный странник» // Тр. Отдела древнерусской литературы. Л., 1977. Т. 32. С. 361–369. О возможном источнике другого рассказа Ивана Северьяновича – об особой молитве, читаемой раз в году за души самоубийц, – речь пойдет несколько ниже.
164
Давно подмечено исповедальное значение романа для его героя-рассказчика, порывающего, таким образом, с греховными мечтами и заблуждениями своей одинокой юности.
Исследователи неоднократно отмечали, что неосуществленный замысел Ф. М. Достоевского с характерным заглавием «Житие великого грешника» нашел свое отражение в идеях и образах трех его последних великих романов. «Рассказ о купце», несомненно, одно из наиболее ярких тому свидетельств [165] . Действительно, в галерее великих грешников Достоевского купец Максим Иванович, наделенный подчеркнуто грубой фамилией «Скотобойников» [166] – одна из наиболее рельефно выписанных фигур. В чем-то сродни «гордым богачам» народных легенд, он одновременно изображен повествователем не только реалистично, но и с глубоким пониманием его заблудшей души. Самодурство, душевная черствость, переходящая в прямую жестокость, моральная нечистоплотность и лицемерие [167] купца – прямые следствия гордыни, казалось бы, полностью овладевшей его душой. Как и другие великие грешники Достоевского – Свидригайлов, Ставрогин, Смердяков – Максим Скотобойников совершает один из тягчайших грехов человеческих – соблазняет «единого из малых сих». Но в отличие от перечисленных персонажей ему удается удержаться на грани грехов еще более беспросветных – отчаяния и самоубийства. И причина тому – Бог, незримо живущий даже в этой грубой самодовольной душе. Христианская вера Максима Скотобойникова – во многом всего лишь обрядоверие, изрядно замешанное к тому же на тщеславии, но именно в ней находит он силы для духовного возрождения. Да и губителем ребенка Скотобойников стал не в приступе извращенного сладострастия, не из кощунственного желания надругаться над Образом Божьим, а помимо своего желания, в ослеплении самодурства. Искра Божья, уцелевшая под грубой корой души «гордого богача», в конечном счете, и определяет спасение этой души, намеченное, целиком в традициях отечественной словесности, устремленным в будущее многозначительным пунктиром.
165
«Мистерией великого грешника» назвал этот фрагмент В. А. Михнюкевич, подробно исследовавший его в своей монографии «Русский фольклор в художественной системе Ф. М. Достоевского» (Челябинск, 1994. С. 198).
166
Впрочем, имя и отчество героя явно «рифмуется» с именем повествующего о нем, что, конечно же, неслучайно.
167
Сам страдающий запойным пьянством, Скотобойников оправдывает свой несправедливый расчет с работниками их предполагаемой приверженностью к спиртному.
Смысловой центр «рассказа о купце», определивший переворот в душе заглавного героя, – эпизод о восьмилетнем мальчике-самоубийце. Интересно отметить, что этот эпизод не только обозначен в предварительном списке возможных рассказов странника – «О том, как мальчик утопился. Чижик» (16, 38–46), но и возникает в материалах к роману еще до появления в них Макара Ивановича. В первоначальных набросках это брат Лизы, младший ребенок «случайного семейства»: «Бедный мальчик больной. Ушел после смерти матери. (Или убил себя. Птичка.) Отчим его преследовал болезненно» (16, 43). Сообщается также о дружбе Подростка с этим странным мальчиком и их совместных посещениях семейства набожного швейцара, персонажа, многими своими чертами уже предвещающего появление Макара Ивановича Долгорукова (16, 94) [168] .
168
Этот набросок о швейцаре, вероятно, генетически связан (имеет общие корни) с заглавным героем рассказа Н. С. Лескова «Павлин», появившемся в журнале «Нива» в том же 1874 г. См.: Пульхритудова Е. М. Достоевский и Лесков (К истории творческих взаимоотношений) // Достоевский и русские писатели: Традиции. Новаторство. Мастерство. М., 1981. С. 131; Климова М. Н. 1) Сюжетная схема «Великодушный старик» в контексте мифа о великом грешнике («Постоялый двор» – «Павлин» – «Подросток») // Материалы
Даже в этих первоначальных набросках ощутим тот удивительный сплав бытового, трогательного и трагического, который отличает «рассказ о купце» Так, неизменным остается присутствие в рабочих тетрадях к роману трогательной подробности – маленького животного («птички», «чижика», в окончательном тексте «ежика»), отвлекающего внимание юного самоубийцы уже в самые предсмертные его мгновения. Эта пронзительная деталь говорит о том, что страшный грех самовольной смерти совершает человеческое существо, едва начинающее познавать мир, доверчиво открытое его повседневным маленьким чудесам. Тем одновременно тяжелее моральная ответственность того, кто вынудил это невинное еще создание добровольно уйти из жизни… Помимо этой детали – недолгой отсрочки уже перед самым самоубийством – обращают на себя внимание и некоторые другие подробности этого рассказа: крайняя молодость погибшего и обстоятельства его добровольной смерти (он бросается в реку, спасаясь от гнева человека, имевшего над ним власть). В отличие от сходных эпизодов «Преступления и наказания» и «Бесов», посмертные явления юного самоубийцы своему губителю в «Подростке» имеют своей целью прямое наставление, не позволяющее рационально объяснить эти явления только муками нечистой совести. И, наконец, самая важная особенность рассказа – несмотря на нехристианскую кончину, малолетний утопленник окружен в нем чем-то вроде культа – последние мгновения его жизни запечатлены на специально заказанной картине религиозного характера, а «на вечный помин его души» воздвигается храм. Понятно беспокойство писателя, опасавшегося, что фрагмент романа с рассуждениями и рассказами Макара Ивановича не будет пропущен цензурой (29-2, 64), чего, впрочем, не произошло. Мы же зададимся вопросом: а не приписывает ли писатель народному сказителю собственное милосердное вольнодумство? Ответ на этот вопрос дает народная агиография.
Пресловутая жесткость моральных оценок самоубийства и самоубийц была присуща христианству не всегда. Так, в Ветхом Завете добровольный уход из жизни царя Саула горько оплакивается праведным Давидом, а самоубийство Самсона и вовсе изображается как героическое деяние. Единственный же самоубийца Нового Завета, Иуда Искариот, осуждается, в первую очередь, не за этот поступок. В сонмах мучеников, отдавших жизнь за веру в первые века христианства, можно также найти несколько «сомнительных» в этом отношении святых. Наиболее известный пример – антиохийская христианка Пелагия, которая бросилась с крыши, спасаясь от римских солдат (8 октября) [169] . Лишь христианство, ставшее государственной религией Римской империи и взявшее на себя ответственность за моральный облик ее граждан, в трудах Отцов Церкви и специальных соборных постановлениях осудило саму возможность добровольного ухода из жизни христианина. Своим деянием такой человек отрекался от веры в безграничность Божьего милосердия и одновременно лишал себя возможности покаяться. На основании этого последнего обстоятельства самоубийство объявлялось непростимым грехом, совершивший его лишался церковного отпевания и погребения, а его душа, за которую запрещалось молиться в церкви, считалась обреченной на адские муки.
169
Жития святых, на русском языке изложенные по руководству св. Димитрия Ростовского. Кн. 2. Октябрь. М., 1902. С. 198–199. Обстоятельства мученической кончины девы Пелагии не раз обсуждали Отцы Церкви. Амвросий Медиоланский оправдывал самовольную смерть этой христианки ее молодостью (Пелагии было только 15 лет), а также отсутствием на тот момент специальных церковных решений по этому вопросу. Образцом христианского целомудрия называл мученицу Пелагию Иоанн Златоуст, посвятивший ей два специальных слова.
Нельзя сказать, чтобы такое отношение к самоубийцам казалось излишне жестоким вчерашним язычникам. С древних времен добровольно лишившие себя жизни относились к разряду «заложных покойников», то есть людей умерших неестественной смертью (в их числе, например, утопленники, убитые молнией, умершие в родах, позднее некрещеные дети, опойцы, убитые в кулачных поединках или павшие от рук разбойников) [170] . Считалось, что придание этих нечистых тел земле может осквернить и разгневать ее, вызвав различные стихийные бедствия. Поэтому таких умерших хоронили вдали от человеческого жилья, в пустынных местах, чащах леса, провалах, болотных топях, не засыпая землей, а закидывая ветками или закладывая камнями [171] . Считалось также, что души заложных покойников пополняют ряды нечистой силы и могут вредить людям, поэтому погребение таких мертвецов сопровождались особыми, варварскими на современный взгляд, мерами.
170
Категория заложных покойников обстоятельно исследована в работах Д. К. Зеленина. Наиболее полно его взгляды изложены в книге «Очерки русской мифологии: Умершие неестественной смертью и русалки» (1916, переизд.: Зеленин Д. К. Избранные труды: Очерки русской мифологии: Умершие неестественной смертью и русалки. М, 1995.). См. также: Левкиевская Е. Е. Покойник «заложный» // Славянские древности: Этнолингвистический словарь. М., 2009. Т. 4. С. 118–124.
171
Представления эти очень древние и широко распространенные. Древнейший пример – женское погребение в Вестоницах (Моравия, верхний палеолит). Как заложная покойница была похоронена и древняя восточная красавица, найденная при раскопках героями «Факультета ненужных вещей» Ю. О. Домбровского.
С этими представлениями, особенно овладевавшими умами людей в годины народных бедствий, православная церковь вела борьбу на протяжении столетий (лишая самоубийц и некоторых других «нечистых» покойников церковного отпевания, она требовала придавать всякого умершего земле). Суеверия, связанные с заложными покойниками, обличали в XIII в. Серапион, епископ Владимирский [172] , в XVI в. – Максим Грек [173] . Компромиссным решением стало для средневековой православной церкви создание временных, а затем и постоянных убогих ломов», обычно представлявших собой нечто вроде огороженных ям, куда свозились неотпетые тела неестественно умерших, общее отпевание и погребение которых совершалось раз в году, обычно в четверг Троицкой недели [174] . Отменен этот обычай был лишь в 1771 г.
172
Памятники литературы Древней Руси. XIII век. Л., 1984. С. 440–455.
173
Памятники литературы Древней Руси. Конец XV – первая половина XVI в. М., 1984. С. 459–493.
174
Память об этом обряде звучит, на наш взгляд, в рассказе лесковского «Очарованного странника» об «особенных молитвах», которые будто бы читаются за души самоубийц «на Троицу, не то на Духов день» (Лесков Н. С. Собр. соч. в 12 т. М., 1989. Т. 2. С. 223).