От великого до смешного. Совершенно эмоциональные и абсолютно пристрастные портреты знаменитых людей
Шрифт:
Он не разбился насмерть, а только изуродовал себя: проломленная голова, выбитые зубы, сломанные ребра, рука и нога. Стал хромым, появилась шепелявость, правая рука осталась навсегда больной, от малейшего напряжения в ней воспалялся нерв и причинял сильную ноющую боль. Пришлось учиться писать левой рукой.
Целый год он пролежал в постели (из-за чрезвычайного истощения не срастались кости). Чтобы отвлечься от постоянной боли, стал читать. Читал запоем, от рассвета до поздней ночи, прочитав одну книгу, тут же брал в руки другую. И так целый год. Именно этот год вынужденного затворничества изменил всю его жизнь, способствовал, по его словам, «небывалому расцвету умственного возбуждения и жизнерадостности»:
Позднее, объясняя «свалившуюся» на него славу, Бальмонт отмечал: «У каждой души есть множество ликов, в каждом человеке скрыто множество людей, и многие из этих людей, образующих одного человека, должны быть безжалостно ввергнуты в огонь. Нужно быть беспощадным к себе. Только тогда можно достичь чего-нибудь».
Чтобы получить нечто ценное и желаемое, нужно что-то отдать или чем-то пожертвовать. Пожертвовав всего лишь одним годом нормального человеческого существования, Бальмонт получил – должно быть, в качестве компенсации – яркую, насыщенную разнообразными событиями и впечатлениями жизнь. И еще – небывалую славу поэта.
Успех пришел не сразу. Поскольку стихи его печатали неохотно и почти ничего за них не платили, кто-то надоумил Бальмонта заняться переводами. Здесь вполне можно было рассчитывать на публикацию, а значит, и на гонорар. Бальмонт стал изучать иностранные языки. Увлеченный Ибсеном, он захотел прочесть его в оригинале и стал активно изучать шведский язык. На первые «серьезные» деньги выписал себе полное собрание сочинений Ибсена. И, только получив книги, узнал, что Ибсен… писал по-норвежски. Столько сил и столько денег – и все коту под хвост!
Но ничего, он вовсе не намерен, как раньше, горевать по таким пустякам. Неудача – это только проба характера. Бальмонт с тем же пылом принимается изучать норвежский. На перевод лучших пьес Ибсена пришлось потратить целый год. И – ну что за невезение! – книгу сжигает цензура.
Любой другой на его месте потерял бы, наверное, всякий энтузиазм. Но только не Бальмонт. Он топит неудачи в истовой работе. Работает нещадно и безостановочно, по нескольку недель не выходя из дома. Работа продолжается даже во сне: сочинив стихи во сне, утром второпях он записывает их на бумагу – уже без помарок и исправлений! Он выпускает один сборник стихов за другим, за свой счет, разумеется, и совсем мизерными тиражами. О какой-либо литературной славе и речи быть не может – ей просто не за что зацепиться.
Но вот в отлаженном механизме постоянного невезения, похоже, что-то сломалось: несколько популярных журналов, обратив внимание на стихотворение «Челн томления» из его сборника «Под северным небом», перепечатали его на своих страницах. И это стихотворение сразу же делает Бальмонта знаменитым.
Вечер. Взморье. Вздохи ветра.Величавый возглас волн.Близко буря. В берег бьетсяЧуждый чарам черный челн…Ох и досталось же Бальмонту от критиков за этот «чуждый чарам черный челн»! Поразительно: среди нескольких десятков критических статей, посвященных этому сборнику, не нашлось ни одной не то чтобы положительной, даже нейтральной. В Московском университете студенты устроили голосование: являются ли стихи Бальмонта поэзией. С подавляющим преимуществом голосов был вынесен вердикт: Бальмонт – это «литературный пустоцвет». Казалось бы, разгром полный. Но, как известно, самая темная минута ночи – одновременно и минута начала рассвета. Дурная слава – тоже слава.
Бальмонт с успехом начинает читать свои стихи на публике. Однако и здесь не все шло гладко. Когда однажды Бальмонт прочел с эстрады знаменитую ныне поэму Эдгара По «Аннабель Ли», какой-то генерал в первом ряду сказал с возмущением громко: «Невразумительно, господин Бальмонт!» – и покинул залу. На другом вечере Бальмонт читал с эстрады свои последние стихи. В антракте несколько человек из публики пришли просить Бальмонта читать «более понятные стихи, и в которых был бы смысл». От такой просьбы Бальмонт пришел в негодование и даже не захотел с ними говорить.
«В то время, – вспоминала Екатерина Андреева, вторая жена Бальмонта, – некоторая часть молодежи отвергала новую поэзию, как не имеющую гражданских мотивов. На одной лекции о современной поэзии, в русской колонии в Париже, Бальмонт прочел стихи Случевского. Его освистали. Публика, узнав, что Случевский – редактор «Правительственного вестника», не захотела слушать его стихов. Бальмонт, рассвирепев, спросил, кого же они хотят. «Некрасова». – «Но он был картежник. Фет – помещик, Толстой – граф». Публика не поняла насмешки и просила бальмонтовских стихов. Бальмонт тут же прочел им свою импровизацию:
Я был вам звенящей струной,Я был вам цветущей весной,Но вы не хотели цветов,И вы не расслышали слов.…И кончил:
И если я еще пою,Я помню лишь душу мою.Для вас же давно я погас.Довольно, довольно мне вас!Публика не поняла иронии и устроила Бальмонту овацию! Бальмонт выходил на вызовы и каждый раз повторял уже со смехом: «Довольно, довольно мне вас!»
В 1903 году его слава достигла зенита. Бальмонта не просто знали, его любили. «Россия, – писала Тэффи, – была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки:
Открой мне счастье,Закрой глаза…Либеральный оратор вставлял в свою речь:
Сегодня сердце отдам лучу…А ответная рифма звучала на полустанке Жмеринка-Товарная, где телеграфист говорил барышне в мордовском костюме:
Я буду дерзок – я так хочу.У старой писательницы Зои Яковлевой, собиравшей у себя литературный кружок, еще находились недовольные декаденты, не желающие признавать Бальмонта замечательным поэтом. Тогда хозяйка просила молодого драматурга Н. Евреинова прочесть что-нибудь. И Евреинов, не называя автора, декламировал бальмонтовские «Камыши»: