От великого до смешного. Совершенно эмоциональные и абсолютно пристрастные портреты знаменитых людей
Шрифт:
– Когда ты вошла, у тебя было такое лицо – такое, Марина, тоскующее, что я сразу понял, что ты давно не курила. Помню, однажды, на Тихом Океане… – Рассказ. – Я, не вытянув ничего, неослабно тяну, в смертном страхе, что Бальмонт, наконец, заметит, что курение – призрачное: тень воина курит тень трубки, набитой тенью табачного листа, и т. д. – как в индейском загробном мире.
– Ну, теперь покурила. Дай мне трубку.
Даю.
Бальмонт, обнаруживая целостность табака: – Но – ты ничего не выкурила?
Я: – Ннет… все-таки… немножечко…
Бальмонт: – Но зелье, не загоревшись, погасло?.. (Исследует.) Я ее слишком плотно набил, я ее просто –
– Потому что я тебя боюсь!
– Ты меня боишься? Элэна, Марина говорит, что меня – боится. И это мне почему-то – очень приятно. Марина, мне – лестно: такая амазонка – а вот меня – боится.
(Не тебя боялась, дорогой, а хоть на секунду омрачить тебя. Ибо трубка была набита – любовью.)»
Свои последние двадцать лет Бальмонт провел в эмиграции, во Франции, в Париже. Слава уже оставила его. Поклонницы – тоже. Одни ушли из жизни (как, например, влюбленная в него Мирра Лохвицкая, знаменитая поэтесса. Ее самоубийство потрясло Бальмонта. «О, какая тоска, что в предсмертной тиши я не слышал дыханья певучей души, что я не был с тобой, что я не был с тобой, что одна ты ушла в океан голубой…»), другие остались в далекой России, третьи возвели в кумиры иных героев. Рядом остались лишь самые преданные женщины – жена Елена и Аннушка, его племянница, с детства влюбленная в него, но никогда в том ему не признавшаяся. Для него она навсегда останется только племянницей, помощницей, служанкой.
Бальмонт медленно задыхается – от отсутствия любви, вдохновения («Кто часто бывает среди людей, – сетует он в разговоре с Буниным, – того не могут посещать ангелы»), денег и… родины. «Боже, до чего я соскучился по России, – сообщает он в письме к матери. – Все-таки нет ничего лучше тех мест, где вырос, думал, страдал, жил. Весь этот год за границей я себя чувствую на подмостках, среди декораций. А там – вдали – моя родная печальная красота, за которую десяти Италий не возьму».
В мае 1937 года Бальмонт попал в автомобильную катастрофу, но в письме к давнему своему другу В. Оболенскому пожаловался не на полученные травмы, а на испорченный костюм. «Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять – штаны или ноги, на которые они надеты…»
Когда случайно появляются деньги, он едет на побережье – послушать океан. Когда-то он был счастлив у моря, он был молод, энергичен, полон сил и желаний. А сейчас…
У моря ночью, у моря ночьюТемно и страшно. Хрустит песок.О, как мне больно у моря ночью.Есть где-то счастье. Но путь далек.Бальмонт всегда много путешествовал, совершил несколько кругосветных путешествий – мировая поэзия не знала поэта, который столько времени провел на палубе парохода или у окна вагона. Но, как верно замечает Илья Эренбург, «переплыв все моря и пройдя все дороги, он ничего в мире не заметил, кроме своей души».
О смерти Бальмонта в Париже узнали из статьи, помещенной в «Парижском вестнике». Сделав, как тогда полагалось, основательный выговор покойному поэту за то, что в свое время он «поддерживал революционеров», журналист описал грустную картину похорон: не было почти никого, так как в Париже лишь очень немногие знали о смерти Бальмонта.
Перед смертью поэт исповедовался. «…Этот, казалось бы, язычески поклонявшийся жизни, успехам ее и блескам человек, – писал Борис Зайцев, – исповедуясь перед кончиной, произвел на священника глубокое впечатление искренностью и силой покаяния – считал себя неисправимым грешником, которого нельзя простить».
В книге воспоминаний Тэффи есть удивительный рассказ о том, как стихи Бальмонта спасли ей жизнь. Рассказ достаточно большой, но он стоит того, чтобы привести его полностью:
«В 1916 году в Московском Малом театре шла моя пьеса «Шарманка Сатаны». Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения – «Золотая рыбка». Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас.
В замке был веселый бал,Музыканты пели.Ветерок в саду качалЛегкие качели.И кружились под луной,Точно вырезные,Опьяненные весной,Бабочки ночные.Пруд качал в себе звезду,Гнулись травы гибко,И мелькала там в прудуЗолотая рыбка.Хоть не видели ееМузыканты бала,Но от рыбки, от нее,Музыка звучала…и т. д.
Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды.
Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта.
Я помню, приходил ко мне один большевик – это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только Некрасова:
От ликующих, праздно болтающих,Обагряющих руки в крови,Уведи меня в стан погибающих…Прочел, будто чихнул четыре раза. Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает:
Ландыши, лютики, ласки любовные,Миг невозможного, счастия миг.– Что за вздор, – говорит. – Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл.
– Ну так вот слушайте, – сказала я. И стала читать:
Я дам тебе звездную грамоту,Подножием сделаю радугу,Над пропастью дней многогрешноюТвой терем высоко взнесу…