Отчаянная осень
Шрифт:
…Счастье выше и нужнее правды, но к правде все равно надо стремиться… Иногда даже вопреки счастью!
…В каждом человеке сконцентрировано все зло и все добро. А совесть – привратник-контролер.
Вот какой мальчик сидел за стеклом-зеркалом у Иры Поляковой, сидел и думал, что все запуталось и все смешалось. И не надо ему приходить к Ире, потому что боль, растянутая во времени, самая страшная боль. И длинной болью давно не казнят даже преступников, не то что лучших девочек города.
А однажды, гуляя с Мартой, они встретили Шурку…
Из дневника Лены Шубниковой
Позвонила мама. Спросила: «Как с личной жизнью?» Я ответила: «Никак». Что ты себе думаешь?» – закричала она. «Я об этом не думаю вообще».
Я
У меня в жизни два пути. Я выйду замуж (что очень и очень предположительно). Я не выйду замуж (что вероятней всего). Скоро мне двадцать два. Для нынешнего времени много. Сейчас замуж выходят совсем рано. У меня никого нет. Со мной не знакомятся на улице, в кино. Как это говорится, «не кадрят». И тут, возможно, дело в том, что я ношу пионерский галстук. Я не могу требовать от других того, во что не верю сама или не делаю сама. У меня есть совсем взрослые пионерки, восьмиклассницы. Они приносят галстук в портфеле, надевают его в уборной. Они его стыдятся, как признака затянувшегося малолетства. Они не хотят иметь ничего общего с десятилетними. Они считают себя другими. А может, они вправду другие?
Школа – собрание правил. «Sinite parvulos», – это спорно. Поэтому я ношу галстук на улице. Для них, для девочек… Я их поддерживаю… Фу! Получилось, что я галстуком объясняю «отсутствие личной жизни». Не-е-т! Я никому не нужна. Вот и все. Просто – как пионерский барабан.
Быть готовой к тому, что так может и остаться. Не дать прорваться наружу личной неустроенности. Жизнь – шире любви, любовь в ней – подарок. Есть люди, которым никогда ничего не дарили.
Я, наверное, ханжа. Не могу легко, походя решать все эти вопросы. А это уже почти принято. Я ханжа и горжусь этим. Я хочу этим гордиться. У меня это не очень получается. Я, как всегда, противоречива.
Но если я все-таки выйду замуж… У меня будет много детей. И они будут учиться обязательно у меня. Свои и чужие вместе. И тогда своих осенит и сохранит сдержанность, а чужих – любовь.
В нашем десятом любовный пожар. Горит синим пламенем Миша Катаев. Два года назад я ножницами прокалывала ему дополнительную дырку в ремне – спадали штаны. С него вообще все спадало. Он проваливался в ботинки, а шапка налезала на глаза. Он преобразился за это лето. Так часто бывает. Раз-раз – и проклюнулся мальчишка во «вьюношу». И горит он сейчас синим пламенем. Шура Одинцова по этому поводу презрительно волочит сумку по земле. Я ей сказала: «Купи себе на колесиках». Она посмотрела на меня и хмыкнула: «Какой же интерес в колесиках?»
11
Оксана Михайловна была в панике. Действительность оказалась хуже прогнозов. Ира катилась в пропасть. Всегда приветливая, подтянутая, она стала теперь какой-то неприлично расхристанной, уподобилась миллиону, миллиарду влюбленных дурочек с невидящими глазами, с оглохшими ушами. Оксана Михайловна жалела других за такое состояние, считая его естественным в определенном возрасте. За Иру же ей было обидно. Больше того – больно. Как будто ее, предназначенную быть солисткой, ведущей, поставили в общий хор, и она теперь открывает рот в такт со всеми, абсолютно со всеми девчонками мира, без какой бы то ни было индивидуальности. Куда она делась – эта ее непохожесть на всех?
Любовь и человека, думала Оксана Михайловна, надо рассматривать отдельно. Вот именно – поставить рядом и рассматривать отдельно… Не связывая, не слепляя… Чтоб всегда можно было отойти от любви… И любви отойти от человека. Может, это и есть свобода?..
…Оксана Михайловна могла выйти замуж три раза. Первый раз в институте. Такое было безрассудное чувство, что, вспоминая себя ту, она никак не могла до конца осмыслить, как можно такой быть? Они собирались пожениться после практики
«Ты ее любишь?» – прошептала она в горе. «Да нет же! – рассердился он. – Просто женщина! Ну?»
Этим «ну» он побуждал ее к пониманию, а она не понимала. Она просто умирала тогда, а он ей толково объяснял, что ничего не изменилось. Она – это она. А женщина – женщина. Эпизод. Просто он человек честный… Он всегда и впредь будет говорить ей все.
И представилась ей вся ее будущая жизнь с ним… Как он будет ей признаваться всегда и во всем, и правдивость показалась ей мерзостью, а честность – неприличием. Она понимала – читала же классику! – что нравственные понятия не могут стать хуже оттого, что ими пользуются люди безнравственные, что честность – несмотря ни на что, – всегда честность, а глупость – глупость. Но ничего не получалось: логика не выручала. Мир перевернулся… Так она не вышла замуж в первый раз.
Второй раз это был учитель физкультуры уже в этой школе, в которой она и сейчас работала. Хороший веселый парень, от которого всегда пахло водой и мылом. Он принимал душ после каждого своего урока, и волосы у него были гладко зачесаны, и на них сверкали капли.
Он ухаживал за ней как-то осторожно, бережно, будто вел по крутому обрыву плохо видящего человека. Это было странное, на ее взгляд, поведение для физкультурника. И она ждала подвоха. И то, что его не было, не радовало, а как-то пугало. Должен же быть тайный смысл в такой бережности? Наверное, он просто выжидает, чтоб столкнуть ее вниз, когда она потеряет бдительность. Она ее не теряла. Вообще это в ней с детства – не терять голову. Так ее учил отец. Он ей объяснил раз и навсегда, что человека человеком делает голова. Оттого человек – сапиенс. Отец всегда разговор с ней начинал словами: «Подумаем». И садился, скрипя портупеей. Конечно, жизнь расширила рамки понимания, что такое человек и его голова. И Оксана Михайловна понимала, что папа был человек ограниченный, но в чем-то цельный.
Физкультурник ушел сам. Однажды в кино он взял ее за руку. У него были большие, сильные, горячие ладони. Ее руке стало уютно, тепло, покойно. И голова сама собой клонилась ему на плечо, и хотелось говорить какие-то глупости. Потом, после кино, он переносил ее через канаву, и им повстречались их ученики. Сделать бы вид, что никто никого не видит. Но он – идиот! – остановился с ней на руках посреди улицы и сказал громко: «Вот ношу вашу учительницу на руках». В ней все перевернулось, как тогда с тем, с первым. Что же это за мужики ей попадаются? Почему ее тошнит от их искренности? Она вырвалась, убежала, видеть его потом не могла, мокрого и пахнущего водой и мылом. И он отошел.
Иногда, иногда… Приходило воспоминание о его ладонях, и щемило сердце, и возникало сомнение: насос ли сердце? Но был душ. И жесткое полотенце. И эспандер, от которого трещали кости. В этот же период ей начал сниться повторяющийся сон.
…Она лежит на берегу моря, так близко к нему, что волны лижут ей ноги, и от этого ей хорошо необыкновенно… Но она чувствует, знает, что не это есть самое прекрасное. И она ждет его… Замирает сердце, когда это случается. Откуда-то сбоку к ней приближается маленький голый ребенок на толстых ножках и становится ей на грудь. Ей тяжело, галька вдавилась в спину, но, боже, как ей хорошо от этой тяжести! Она просыпается от желания рассмотреть ребенка поближе, от ощущения сладкой тяжести, от переполнившей ее любви. Сразу же пропадало все – и тяжесть и любовь. Она препарировала сон, ища следы его в реальной жизни. Море – это море. Она любит лежать к нему близко-близко. Ребенок – это ребенок. Их всегда много бродит по берегу голых. Тяжесть в груди – это съеденные на ночь оладьи со сметаной. Тесто. А сладость и счастье – это недостаток кислорода: закрытая форточка, нос в подушке, просто насморк! – типичные элементы удушья. Так и вошел в ее психоанализ этот термин – сладость удушья. Опасная вещь.