Отчет Брэдбери
Шрифт:
В то же самое время я знал, что на самом деле никогда не был похож на Алана. Ни в двадцать один год, ни в любое другое время, за исключением, может быть, момента рождения. У него не было родителей, которые его воспитывали. Я смотрел на него и начинал думать (если не сразу, то позже) о том, кем бы я стал, насколько хуже я стал бы, будь я сиротой или живи у других родителей. Мой отец, пока он был со мной, и мать, остававшаяся со мной гораздо дольше, были ко мне внимательны и заботливы. Когда я смотрел на Алана, я был благодарен им обоим. В прошлом году я стал стариком. У меня бессонница. Барахлит сердце. Я собираюсь покинуть этот мир, но я вечно благодарен
Я должен сказать: хотя я приехал с совершенно другими мыслями, он мне сразу же не понравился. Не потому, что так явно невзлюбил меня. Не потому, что был невежествен, плохо воспитан и груб, хотя все это в нем было. Не потому, что я чувствовал себя униженным, представленным в ложном свете его поведением или ощущал личную ответственность за это. Вы можете подумать, что мне просто не понравился тот, кем я был в двадцать один год. Не знаю, чем объясняется мое отвращение. Может быть, действовал своего рода инстинкт защиты своей территории в этой игре. Думаю, инстинктивно я рассматривал Алана как более молодого, более сильного, более красивого двойника, неправильное существо в моем теле, ошибочно созданное, чтобы быть моим соперником — конкурентоспособным, жадным, занимающим чужое место. Если он существует, как могу существовать я? Так, наверное, я думал.
В его возрасте я встретил Сару. Не могу представить его рядом с ней.
В тот первый миг я не чувствовал ни вины, ни позора. Не чувствовал себя соучастником того, что Алан существует. Не испытывал гордости или утешения от того, что дал ему жизнь. (Да и что, ради Христа, я сделал? У меня взяли пробирку крови, и двадцать один год я даже не вспоминал об этом.) Я ни разу не ощутил, что воплотился в нем, как порой думает отец, глядя на сына. В тот первый день в моей реакции не было ничего отеческого; я не чувствовал к клону ничего, что мог бы почувствовать к собственному сыну. Он был клоном, этот факт исключал любые другие факты и делал неуместным любое знание или мудрость, которые я, возможно, приобрел в течение всей жизни. Время от времени, уже через несколько месяцев (когда я полюбил Алана и стал заботиться о нем), когда он расслаблялся, общаясь со мной, я ловил себя на мысли: если бы мой сын остался жив, он был бы похож на него. (Если бы мой сын остался жив, он был бы гораздо старше Алана, в котором к тому же не было ничего от Сары.)
Материнский инстинкт Анны был безграничен. С первой и до последней минуты, проведенной рядом с Аланом, Анна была нежна с ним. Она была терпеливой, заботливой, сострадательной и любящей, насколько вообще возможно в этой ситуации. Наблюдая за тем, как она ведет себя с клоном, как она учит его и направляет, как успокаивает его, когда он впадает в буйство, я не раз спрашивал себя: испытывала ли она ко мне, когда мы вместе жили в Айове, материнские чувства. Я спросил ее об этом. Анна засмеялась.
— Нисколько, — ответила она. — Хотя тебе, думаю, не помешала бы материнская забота. И потом, как ты можешь об этом спрашивать? Я была влюблена, ты был глух и слеп. Как ты мог этого не понимать? Я хотела спать с тобой. Хотела, чтобы ты предложил мне лечь с тобой в постель. Как ты мог этого не понимать?
Она сказала мне, что ее материнские чувства к Алану были слегка притуплены постоянным ощущением, что у нее есть свои дети, что ей есть о ком заботиться и волноваться, что у нее есть внуки.
— Я часто думаю, — призналась она, — кто он для меня? Я думала то же самое, когда преподавала и одновременно пыталась воспитывать своих детей. К счастью, я не так уж часто обижалась на своих учеников за то, что они — не мои дети, за то, что они отнимают у меня большую часть моего времени и сил. Это тяжело — ощущать, что забросила собственную семью, целыми днями занимаясь чужими детьми. Сотнями детей. Ты сам знаешь.
(Я не знал, но Анна не хотела меня обидеть.)
Мне не нравилось, и вовсе не от обиды, предположение о том, что материнские чувства Анны хотя бы отчасти объясняются тем, что этот клон — мой.
«Он — не ребенок», — предупреждал нас Высокий. Он был прав, и нужно сказать, что он не зря предупреждал нас. Было легко и удобно позволить себе думать о нем как о ребенке. Основа его поведения, его эмоциональная гамма была вполне детской. Но он был мужчина двадцати одного года. Он прожил двадцать один год, был наделен соответствующим сознанием и разумом. Двадцать один год он переживал определенный опыт. Он провел двадцать один год в мире Отчужденных земель, каким бы ни был этот мир. Если организация Анны не ошибалась в своих гипотезах, он начал работать с тринадцати лет.
В первое время, пока мы еще были в Оттаве, Анну беспокоила напряженность, открытая враждебность в моих отношениях с Аланом. Она спорила со мной, апеллируя к моему возрасту и предполагаемой мудрости.
— Ведь он как ребенок, — нетерпеливо говорила она. — По возрасту ты ему в отцы годишься. Даже в дедушки. Ты должен быть умнее. Именно ты должен наладить отношения.
— Ну, знаешь, тебя он не презирает.
— Не нужно принимать это близко к сердцу, — убеждала она.
— Может, он все понимает?
— Нет. Невозможно. Не понимает.
Я смотрел на Алана, сидящего в бейсболке на диване. Он взглянул на меня, не увидел для себя ничего приятного и полезного и быстро отвел взгляд. Потом посмотрел на Анну. Он пристально вгляделся в нее. Ему понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, кто она такая. Было ясно видно, что он очень старается ее вспомнить. Он был в плохой форме, когда видел ее в последний раз. Когда же он наконец узнал ее, его реакция была неожиданной. Он выпрямился и стал подпрыгивать на диванной подушке. Его глаза были широко открыты. Губы шевелились, как будто он силился что-то сказать. Он дрожал. Сжимал и разжимал кулаки, будто подавал сигнал. Потом, хотя Анна была на другой стороне комнаты, стояла рядом со мной около пустой этажерки, он наклонился в ее сторону, как цветок, потянувшийся к солнцу, сместившись на самый край дивана, словно мог дотянуться до противоположной стены. Он начал издавать странные звуки. Это не было удушье, хотя его дыхание прерывалось. Из горла Алана вырывалось гортанное хныканье, горестное и жалобное, пронзительное, вроде кошачьих воплей. Как только он увидел Анну, он больше ни на что и ни на кого не смотрел.
Позже, вечером, мы говорили о его реакции и том, что она может предвещать. Анна назвала это случаем «запоздалого импринтинга». Этот термин она только что изобрела.
— Если утята, — говорила она, — только что вылупившиеся птенцы, первым делом видят не мать, а большой оранжевый мяч, они начинают считать этот мяч своей матерью. Не отходят от него ни на шаг, повсюду следуют за ним, делают все возможное, чтобы не выпускать его из виду. Я была первой женщиной, которую он увидел, выбравшись из Отчужденных земель. Может быть, первой женщиной, которую он вообще когда-либо видел. Он привязался ко мне.