Отчет Брэдбери
Шрифт:
«Когда я была маленькой девочкой, лет шести-семи, однажды утром я сидела дома. Было лето. Мне было нечего делать. Я спросила маму, можно ли поиграть на заднем дворе. Я задумала влезть на старую дикую яблоню, что там росла. Я всегда мечтала это сделать. Мама разрешила мне пойти погулять, но запретила залезать на дерево.
— Ветки тонкие, — твердила мне она, — хрупкие, и если ты заберешься на них, они сломаются.
Я заверила ее, что не полезу на дерево. Вышла во двор. На заднем дворе довольно скучно, если ты один. И я решила забраться на дерево. Я уже лазала на яблоню, несмотря на запрет матери, но никогда не забиралась очень высоко.
Я поднялась к нижнему ряду веток и уселась там. Ветки были толстыми и крепкими. Я немного посидела там, рассматривая двор и дом и поглядывая в кухонное окно, чтобы вовремя заметить маму.
Потом полезла выше. Нашла сук и уселась на него. Ветки там были тоньше, но с легкостью выдерживали мой вес.
Я полезла выше. Теперь я находилась на уровне второго этажа нашего дома. Но ветки не ломались.
Я поднялась еще выше. Забралась на самую макушку дерева. Добравшись до верха, я услышала, как ветка, на которую я опиралась,
Боюсь, я не нахожу в этой истории ничего особенного, да и рассказчиком Анна была довольно посредственным. (Сам я в устном жанре безнадежен, поэтому никогда и не пытаюсь.) Можно поразиться тому, что она не разбилась и даже не оцарапалась — хотя, думаю, Алана интересовало что-то другое, — и все-таки история была абсолютно заурядной. Не знаю, почему Алан ее так обожал.
Грустно говорить об этом, но, несмотря на все усилия и таланты Анны, было ясно, что в основном Алан изучает язык и получает представление о мире из телевизора. Он смотрел его все время, когда мы ему разрешали и даже когда не разрешали. Мы с Анной не сходились во мнениях по этому поводу. Анна приводила доводы в пользу телевидения, с разумными ограничениями: оно помогает овладеть языком, социализироваться, способствует росту культурного уровня. Я же считал, что оно бессмысленно и бессодержательно. Просмотр телевизионных программ служил и другой цели: Алан замирал, как только включали телевизор, и это было единственное время, когда она могла спокойно оставить его наедине со мной. Единственное время, которое она могла посвятить себе.
Глава десятая
Алана пленяли зеркала, ему нравилось собственное отражение. Можно предположить, что в Отчужденных землях не было зеркал — трудно представить, чтобы правительство позволило клонам видеть себя, искалеченными или невредимыми, — но Алан не просто увлекся новым для себя предметом, он испытывал подлинное и непреходящее восхищение. Мы то и дело замечали, как он рассматривает себя в зеркале над раковиной (он замирал там, как прикованный, гораздо чаще и дольше, чем можно было вообразить), в зеркале во весь рост на двери спальни, в зеркале прихожей, в ручном зеркальце Анны. Во всех квартирах, где мы жили до переезда сюда, он, если мы не давали ему никаких заданий, только и делал, что переходил от одного зеркала к другому, наслаждаясь зрелищем самого себя в разных рамах и разных размерах. Он рассматривал себя в витринах, в окнах автомобилей, в лужах, в столовых приборах. Мы находили столь неутомимую одержимость неправильной и делали все возможное, чтобы этому помешать. Как-то раз я спросил его о причине такого тяготения. Не помню, как я сформулировал вопрос, в любом случае грубый, но он ответил лишь одно: «Ты смотришь на себя». Но я смотрю на себя — когда бреюсь, чищу зубы и так далее — почти без интереса и без всякого удовольствия. (Сейчас я бреюсь каждый день, моя щетина стала серой и жесткой. Но в возрасте Алана мне почти не приходилось бриться. Он бреется раз в неделю, довольно ловко.) Так или иначе, но мне кажется, что Аланом двигало не тщеславие. То есть он смотрел на себя в зеркало не потому, что ему нравилось свое отражение, хотя может быть и такое. Мне казалось, что он безразличен к своей внешности и одежде. Стоя перед зеркалом, он не приглаживал волосы, не принимал нарочитых поз или, скажем, не рассматривал свои зубы. Похоже, его не заботило, каким его видят другие. Думаю, ему просто нравилось смотреть на себя, нравилось видеть себя, потому что в душе он себе нравился. Не так, как вы думаете. Вы предположите, что его не учили и не поощряли любить себя. Однако пока мы не сказали ему, кто он и чем является — говорила Анна, я стоял рядом, олицетворяя его невинность и его мучительное предназначения, — он продолжал находить себя привлекательным.
Я обдумывал этот вопрос себялюбия, удивляясь своей реакции на Алана. Может ли моя реакция относиться только к Алану? Может, все мои реакции направлены в две стороны, одновременно наружу и внутрь? И, реагируя на Алана, я в то же время реагирую на себя?
Говоря о себялюбии, я подразумеваю две вещи. Во-первых, есть любовь к себе, побуждающая нас действовать в собственных интересах (своеобразная форма эгоизма). А еще есть подлинная любовь к себе, побуждающая нас преследовать самые лучшие цели — такие, как стремление любить себя и быть любимым именно так, как, будучи в здравом уме, мы больше всего хотим любить и быть любимыми. Глядя на Алана, я вспоминаю второе. Этот ли вид врожденного себялюбия двигал им? Думаю, да. Так и должно быть. У меня были любящие родители, но я не могу вспомнить, чтобы когда-то чувствовал подобное. Именно отсутствие себялюбия — все эти отказы и ограничения, извинения, беспрестанные насмешки над собой — сделало меня человеком, болезненно потакающим своим желаниям.
Я не надеюсь найти ответ на другой вопрос: можно ли уравнять любовь к себе и любовь к другим? Может ли человек, который ничего не любит, быть любимым другим человеком или самим собой? Каково это — жить с закрытым сердцем?
Почти так же, как свое отражение, Алан любил рассматривать фотографии.
— В Айове, — говорила Анна, — когда он жил у меня, он с увлечением разглядывал мои фотографии. Все, что были развешаны в рамках по дому. Портреты мужа, детей, внуков. Моей матери. Фотографии семейного отдыха. Студенческих балов. Церемоний вручения дипломов. Фотографии команд. Он постоянно возвращался к ним. Он пересмотрел каждую страничку в моем свадебном альбоме, очень медленно. Альбомы, которые я делала для моих
Пока Анна не начала фотографировать Алана, хотя нас настоятельно просили не делать этого (если бы нас арестовали, фотографии стали бы уликами), у него было только одно собственное изображение: фотография на водительских правах, тусклая и со штампом. Она больше не удовлетворяла его аппетит. У себя в бумажнике Анна хранила несколько снимков внуков, и Алан просил их посмотреть несколько раз в день. В Виннипеге мы втроем пошли на блошиный рынок, устроенный на автостоянке пригородного катка. Мы совсем недавно переехали туда. Декабрьский день был солнечным и сухим, но чрезвычайно холодным. Алан, который к тому времени научился вести себя на публике неприметно, казалось, не чувствовал холода. Он не боялся никакой погоды, словно всю жизнь провел на улице. Нам посчастливилось найти там семь или восемь случайных старых фотографий. Некоторые из них были в рамке, почти все — черно-белые, одна — в тонах сепии. Из всех фотографий, купленных на блошином рынке, Алану больше всего понравилась именно эта сепия в рамке. На ней был запечатлен юноша лет двадцати, сидящий на скамейке, на городском бульваре, изнеженно скрестив ноги. Деревья, видневшиеся вокруг, были покрыты густой листвой. Он был в форме. Военный, сказал бы я, времен Второй мировой войны. Юноша был красив, как киноактер, но выглядел грустным и задумчивым, словно ждал кого-то и точно знал, что не дождется. Словно он остался один в последний день своего отпуска. Догадки, конечно, но меня это развлекало. Я не знаю, о чем думал Алан, глядя на эту фотографию, как он ее интерпретировал (если вообще интерпретировал — подозреваю, что нет), но он не мог на нее насмотреться.
Анна решила, что мы должны поддерживать эту его склонность. Чтобы, как она сказала, прививать ему художественный вкус. Я не считал, что страсть Алана имеет непосредственное отношение к искусству, но тогда у меня еще не было собственной конкурентоспособной теории. (Теперь я бы сказал, что фотографии приводили Алана в восторг, поскольку они были точными, обманчивыми копиями действительности. Как и он сам.) В книжном магазине в центре Виннипега мы купили четыре огромных и очень дорогих альбома фотографий, сделанных знаменитыми фотографами. Я ни о ком из них не слышал. Двое из них, точнее две, обе женщины, давно умерли. Работы одной из них, которую звали Диана Арбюс и которая жила в середине прошлого века, были весьма примечательны: гиганты, карлики, бородатые женщины, идиоты, трансвеститы и транссексуалы. Монголоиды неопределенного возраста и пола, одетые в нечто вроде крестильных сорочек. Маленькие белые ангелы. Ее фотографии были гротескными, порой пугающими, и в то же время красивыми и трогательными, полными сострадания. Алану она нравилась больше всех. Мне тоже. (Там была фотография помешанного маленького мальчика, сжимавшего игрушечную гранату. Она выворачивала мне душу.) Другая женщина, Энни Лейбовиц, работавшая ближе к концу прошлого века, делала глянцевые стилизованные портреты знаменитостей, по большей части незнакомых мне. Двое фотографов-мужчин, оба с фамилией Линч, были более современными. Один из них специализировался на сероватых одноцветных снимках пришедших в упадок канадских городков, другой — на изображении брошенных механизмов, металлолома. Купив по настоянию Анны несколько других безумно дорогих томов, мы обнаружили, что Алана нисколько не интересуют пейзажи и городские ландшафты. Так же он пролистывал натюрморты и фотографии животных. Он хотел видеть и внимательно рассматривал только фотографии людей, по отдельности и группами, чем более постановочные и официальные, тем лучше. В Риджайне Анна купила фотоаппарат и начала фотографировать Алана и меня, запечатлевая наше совместное времяпрепровождение. Она фотографировала так рьяно, что вскоре израсходовала всю встроенную память фотоаппарата. Мы не могли выгрузить эти фотографии, у нас ничего для этого не было. Когда Анне казалось, что надо запечатлеть какой-то момент — Алан и я в Риджайне, стоящие плечом к плечу, как друзья (к тому времени мы стали друзьями), в парке Виктория — она удаляла один из снимков, сделанных раньше.
Верный своему слову, Высокий посещал нас без предварительного уведомления раз в месяц. Он возвращался на Фриэл-стрит в конце сентября, в конце октября и в конце ноября. Он следовал этому распорядку три месяца, пока мы находились в Виннипеге, а потом следующие три месяца в Риджайне. Хотя мы не видели его в остальное время, было ясно, что он ездил по Канаде вместе с нами, жил в городах, где мы жили, всегда рядом. Была ли у него жена? Семья? Имел ли он детей, и были ли они уродами, как он? Была ли у него другая жизнь, кроме служения своей организации? А у меня? Иногда Высокий приезжал один; иногда же он приводил с собой спутника. Дважды мы видели молчаливого чернокожего. Один раз Высокий появился с молодой девушкой. Это случилось в Виннипеге, в квартире на Гуле-стрит. Девушка была возраста Алана и очень привлекательная. Она не была его дочерью — Высокий посчитал нужным пояснить, что она ему не родственница. Это была высокая угловатая девушка с темными волосами и неправильным прикусом, что ее вовсе не портило. У нее были красивые руки. Длинные тонкие пальцы, ногти прекрасной формы. Я сразу же их заметил. О чем он, спрашивается, думал, приведя сюда такую девушку, чтобы она посмотрела на Алана? Хотел спровоцировать, помучить его? Если такова была цель Высокого, он ее достиг.
— Она хотела увидеть клона, — объяснил он, и девушка, к моему разочарованию, не возразила.
Алан в бейсболке с логотипом «Виннипег джетс» (его любимой команды), до самого Калгари при появлении Высокого не говоривший тому ни слова, сидел на диване, молча, не шевелясь, сунув руки между коленями, и смотрел на девушку. Она знала, что он на нее смотрит, и, как мне показалось, немилосердно заигрывала с ним. Я видел, что она сводит его с ума и наслаждается этим, а он, как я с облегчением замечал и гордился им, беднягой, не выдает своих инстинктов, проступавших в каждом мучительно напряженном дюйме его тела.