Отцы
Шрифт:
— Да-да, конечно, политика и женщины…
— Брось, пожалуйста, — крикнул Папке с досадой, — прошу тебя.
Брентен замолчал.
— Я говорил с юристом, доктором Хаммером, — сказал немного погодя Папке.
— С кем? — переспросил Брентен.
— С доктором Хаммером, помнишь? Насчет аренды. — И прибавил с нарочитой развязностью: — Ну, словом, насчет «клозетного предприятия».
— Так ты все-таки решил взять аренду?
— Думаю, да, — ответил Папке и вздохнул. — Представь себе, что будет, если меня прогонят из театра… По политическим мотивам, скажем. Ведь это вполне возможно. Тогда я останусь без всяких средств. Для меня эта аренда в некотором роде страховка, так я на это
— А не слишком ли обременительно для тебя? — выразил опасение Брентен.
— Что поделаешь, — опять вздохнул Папке.
— В таком случае, желаю удачи!
— Значит, ты ничего не имеешь против?
— А что же я могу иметь против? Ведь я сам тебе предложил.
В действительности Брентен не предлагал, а лишь рассказал об этом деле приятелю. Но Папке сразу же загорелся.
— В таком случае, Карл, дай подписку, что ты отказываешься в мою пользу.
— А зачем это нужно?
— Не знаю, но юрист настаивает. Полагаю, что и зять твой тоже.
— Что же, могу.
Пауль Папке вынул из кармана заготовленную бумагу.
— Здесь уже все написано. Тебе остается только поставить свою подпись.
— Превосходно! — сказал Брентен.
Однако поспешность Папке смутила его. Что-то он слишком заинтересовался «клозетным предприятием». Брентен пробежал глазами бумагу. В ней было сказано, что он уступает инспектору городского театра Паулю Папке все права на заключение договора на аренду.
— Я принесу чернила и перо, — услужливо сказал Папке, поднялся и направился к стойке.
Карл Брентен посмотрел ему вслед. Как жадно он ухватился за это дело! Не намерен ли он вовсе уйти из театра? Тогда зачем эта сверхосторожность в политике? Ну, впрочем, это уж его забота.
Вопрос был исчерпан. Брентен подписал и перестал об этом думать. Папке положил бумагу в карман и заказал еще пару пива.
Распрощались они мирно, как самые добрые друзья.
5
Так счастливо начавшийся год оказался весьма переменчивым и бурным. Он нес с собой ливни, вихри, град, грозы с Запада и Востока, он принес долгую череду ненастных туманных дней, суливших беды. На горизонте, готовясь к прыжку и оскалив зубы, притаилась, как хищный зверь, война. Еще не окончилась триполитанская, а уж на Балканах готовилась новая война против «больного человека» на Босфоре. Гражданские войны бушевали в Мексике. Марокканский вопрос держал в напряжении великие державы Европы, среди которых намечались, с каждым днем все яснее, две группировки. Что ни месяц, собирались все новые и новые дипломатические конференции: то в Венеции, то в Ревеле, то в Париже; беспрерывно рождались тревожные слухи, повергавшие в лихорадку народы Европы.
Но все это не так сокрушало Хардекопфа, как Первое мая этого года; оно впервые поколебало его веру. Союз металлистов потребовал, чтобы рабочие верфей и судостроительных заводов проголосовали — выходить или не выходить на работу Первого мая. Но зачем голосовать? Разве не ясно само собой, что это день праздничный? Уже много лет Хардекопф, как и все его товарищи, не выходил Первого мая на работу и хладнокровно принимал как нечто само собой разумеющееся неделю безработицы — месть предпринимателей, объявлявших локаут. А послушать теперь представителей профессиональных союзов, так, по-ихнему, выходит, что нужно всем выйти на работу, а праздновать Первое мая можно и вечером в каком-нибудь зале.
Если Хардекопф и не так возмущался, как язвительный Менгерс, то все же удивлению его не было границ. Нет, такой политики профессионального союза он просто не мог понять. На каком основании руководство союза предлагает рабочим ломать старую традицию?
В день голосования на верфь явились члены комитета союза, чтобы соблюсти все формальности.
— Ты видишь, Ян, им разрешили явиться на верфь! — крикнул Менгерс — Ха-ха-ха! Пораскинь-ка мозгами!
Фриц Менгерс был прав. Хардекопфу нечего было возразить. После стачки дирекция запретила должностным лицам союза вступать на территорию верфей. Это запрещение, очевидно, было снято. Но самая большая неожиданность ждала его впереди: большинство рабочих «Блом и Фосс» тайным голосованием постановили работать Первого мая. Старый ветеран никак не мог взять этого в толк. Более двадцати лет бастовал он в день международного праздника пролетариата, и каждый год радовался, видя, как в честь этого дня растут колонны марширующих рабочих. Мыслимо ли, чтобы на этот раз на первомайской демонстрации отсутствовали пролетарии самого крупного предприятия Гамбурга? И это — в первом и единственном городе Германии, где в 1890 году, то есть уже через год после Парижского конгресса, рабочие вышли на демонстрацию с требованием восьмичасового рабочего дня! Хардекопф не мог этого постичь. А когда товарищи из комитета союза открыто одобрили такое решение, назвав его рассудительным и разумным, он и вовсе растерялся. Празднование Первого мая — пережиток, говорили комитетчики, первомайская демонстрация выполнила свою историческую миссию, рабочие организации окрепли, стали мощными, нынче нужно приберечь силы для других задач. Хардекопф не усваивал этих доводов. Он знал, что всегда полезно лишний раз продемонстрировать силу и мощь рабочих… А в особенности теперь, когда реакционные круги все больше и больше поднимают голову. Менгерс же заявил напрямик:
— Грубая подделка — все это голосование!
И он наступал, как петух, на своего старшего товарища, который ворчливо отклонял такое подозрение. Но Менгерс не унимался:
— Все та же история! Почему господа из Дома профессиональных союзов не хотят поддерживать в нас боевой дух? Ясное дело: им неохота отчислять свой однодневный заработок в стачечный фонд! Уже много лет они пытаются задушить наше Первое мая. Оно им поперек горла стало, нарушает их покой… Пораскинь-ка мозгами!
Долго боролся Хардекопф сам с собой, не зная, как же ему поступить. Что в конце концов значит постановление большинства? Большинство гамбургских рабочих ясно высказалось за забастовку. Разве рабочие «Блом и Фосс» по существу не обязаны подчиниться этому решению?
Если бы не Паулина, уговаривавшая его не самовольничать, а соблюдать дисциплину и выйти на работу, раз уж так постановлено, он бы, наверное, остался дома. Нелегок был для него путь на верфь в это первомайское утро; но Хардекопф оказался не один; на работу явилось большинство рабочих. В литейном цехе недосчитались только двоих: Фрица Менгерса и еще одного литейщика. Весь день Хардекопф не мог избавиться от чувства стыда, он жестоко корил себя. Чем он лучше штрейкбрехера? И уж во всяком случае он — нарушитель первомайской традиции. Хардекопф завидовал рабочим других предприятий; они сейчас с красными гвоздиками в петлицах маршируют по улицам.