Откровенные записи Кости Хубова
Шрифт:
Оказалось, начальник лагеря тоже спит.
Ожидая, пока он проснётся и нас разместит, мы уселись под соснами невдалеке от лагерной кухни. Там под навесом среди ящиков из-под продуктов стояли бидоны. И раскладушка, на которой под простынёй разметалась во сне какая-то пышнотелая тётка.
— Наверное, повариха, — сказал, поднимаясь, Отар. — Сейчас она станет моей!
Я содрогнулся. И пока он решительно направлялся к раскладушке, стал ждать скандала.
Отар подошел к разморенной духотой спящей, откинул простыню и полез на тётку, одновременно сдирая с себя
— Ужас! — вскричала она. — Кошмар!
Но он уже делал своё обезьянье дело, а она всё бормотала:
— Ужас! Кошмар! Кошмар! Кошмар! Ужас!
Меня замутило. Я встал, пошел к озеру.
7
По–моему, мир загнивает. Или так было всегда?
Мы с отцом жили в одной из двух комнат у бабушки и дедушки. Возвращаясь из своих киноэкспедиций, он не упускал случая пойти на ипподром. Однажды втайне от бабушки с дедушкой взял с собой и меня.
Я сидел на трибуне среди тысячной галдящей толпы. Ничего не понимал в этих «рысистых испытаниях». Но было ясно, что любителей бегов интересуют не лошади, а выигрыш в тотализаторе. Отец с программкой в руках всё время бегал к кассам делать ставки. Оставлял меня одного.
Рядом тусовалась компания подростков с испитыми лицами. Братва потрошила явно украденный у кого-то бумажник. Поймав мой взгляд, старший из них не побоялся похвастаться:
— Прошлись по карманам какого-то иностранца. Ещё вот часы сняли. Купи!
— Денег нет, — отмахнулся я.
Это была сущая правда. Отец и в этот раз проигрался. Поехали домой. Еле набралось мелочи на метро.
Снова мутило. От всего, что меня окружало. От того, что мы с отцом несчастны.
8
Если смотреть правде в глаза, я фактически жил на иждивении у бабушки с дедушкой. На их пенсию. Отец, как нетрудно догадаться, свою зарплату проигрывал и пропивал.
Нужно, чтобы человеку светило хоть какое-то будущее. У меня его не было. Постоянно меняющийся график цирковых гастролей не давал возможности устроиться на постоянную работу хотя бы дворником. А цирк бросать я не хотел. Он давал ощущение свободы, пусть иллюзорное. Вся труппа относилась ко мне хорошо. Я уже упоминал о том, что дрессировщица собачек Луиза (тайно влюблённая в меня) подарила очень дорогого щенка королевского пуделя. На день рождения. Мне исполнилось тогда двадцать лет.
А это четверть человеческой жизни. Или даже треть!
Тогда, вернувшись со щенком с гастролей из Торжка, я узнал, что мама зовёт к себе. Хочет отметить со мной эту круглую дату, приготовила подарок.
«Должен поехать, — сказала бабушка. — Не по–божески будет обидеть родную мать».
Созвонился. Поехал в субботу вечером. И застал большую компанию во главе с Германом Аристарховичем.
Думаю, нет смысла особенно подробно описывать всю эту шайку–лейку, наверное, многие и сами попадали в подобные сборища.
Кроме мамы и Германа Аристарховича, я никого не знал. Все шумно поздравили меня. Одна женщина даже отставила гитару, вскочила и поцеловала, сказав: «Какой хорошенький!».
Я сидел между нею и мамой, пытался отбиться от уговоров выпить водки за меня, за мои успехи. Было впечатление, что все тосты у них уже выдохлись, вышли. Как вышло и вино. В конце концов на кухне нашлись для меня остатки вермута.
Скоро стало ясно, что эти люди собираются здесь часто. И в тот вечер они собрались, конечно, не ради меня.
Это были преимущественно художники. А также прибывший из Ленинграда поэт со шкиперской бородкой и две неопределённого статуса девицы, которые помогали маме таскать из кухни закуску и менять грязные тарелки на чистые.
Может быть, оттого что мама пила вместе со всеми водку или от чего-то ещё она выглядела постаревшей. Хотя ей не было и сорока пяти лет.
Постаралась — раздобыла в подарок джинсы, кроссовки, галстук. Всё время подкладывала мне в тарелку селёдку «под шубой», салат оливье.
Вскоре я понял, что все ждут запаздывающую знаменитость, какого-то живописца, получившего мировую известность.
А Герман Аристархович, как по секрету шепнула мне сидевшая рядом женщина, собирался в ближайшее время эмигрировать со своими картинами как бы в Израиль, но на самом деле в США. Без мамы.
Вот отчего она была так несчастна!
Паола Игоревна — так звали эту женщину — играла на гитаре, пела песни Окуджавы и Галича.
Уже много позже я прочёл у Рам Даса о том, что голодный человек замечает вокруг себя только то, что связано с едой. У меня был голод другого рода. Окружающее становилось лишь суетным фоном, на котором я видел, чувствовал рядом с собой эту красивую, зрелую женщину с её упругими коленями, которые иногда касались меня. От её горячей близости, от выпитого вермута я уже не вникал в смысл рассказываемых анекдотов, слушал и не слышал стихи, которые декламировал ленинградский поэт. Заунывное чтение прервал шумный приход знаменитого живописца.
Все кинулись здороваться, обниматься. В толчее у него выскользнула из рук принесенная бутылка виски. Разбилась вдребезги. Мама с ведром и тряпкой собирала с пола осколки и разлившийся напиток. Нескольким гостям, в том числе мне с моей соседкой, пришлось подняться, отойти от стола, чтобы не мешать маме.
— Какая женщина! — воскликнул знаменитый живописец. Он приблизился, поцеловал Паоле Игоревне руку. — Едем в мою мастерскую? Только недавно закончил с натуры портрет Клаудии Кардинале.
Он был ещё довольно молод. Но пухлые щёчки старчески тряслись. Захотелось дать ему по морде.
Униженно вёл себя Герман Аристархович. Словно между прочим, выспрашивал у наскоро присевшей к столу знаменитости адреса и телефоны нью–йоркских галерейщиков.
Выпив и закусив, знаменитый художник снова рванулся к Паоле Игоревне.
— Едем! На меня накатило. Вы обезоруживающе красивы, как Анна Каренина. Напишу портрет во весь рост. В синем платье на фоне пунцовой шторы.
— Вы мне льстите, — улыбнулась Паола Игоревна. — Во- первых, у меня нет синего платья, во–вторых, уже поздно.