Откровенные записи Кости Хубова
Шрифт:
Я отыскал лабораторию. Занятия были бесплатные. Как раз набирали новую группу.
Сначала я исправно ходил туда каждый четверг, слушал лекции нашего руководителя, добросовестно делал задаваемые на всю неделю упражнения и ни на йоту не верил, что у меня что-нибудь получится. Думал: «Или всё, о чем я прочел в книгах, о чем услышал в лаборатории, — бред, или я просто неспособен пробудить в себе загадочную целительную энергию, открыться для нового знания».
Я готов был прекратить еженедельное посещение лаборатории. Но Паола и дедушка
Мама вообще ни о чем не знала. Клуб её совсем захирел, и она пыталась превратить его в платную дискотеку с кафе- баром, куда звала и меня в качестве бармена за стойкой.
Между прочим, она показала мне конверт с фотографиями. На них был изображен торжествующий Герман Аристархович, отметившийся в Париже у Эйфелевой башни, в Лондоне — у колоны Нельсона, в Риме — у Колизея, в Афинах — у Парфенона.
Последняя фотография была снята в Нью–Йорке. В медвежьей шубе, с цилиндром на голове, с толстой сигарой во рту шествует по Бродвею.
Отец то появлялся у бабушки с дедушкой, то куда-то надолго исчезал. Теперь не в киноэкспедиции. Его уволили.
Тем временем Паоле перестали заказывать переводы. Издательства рушились одно за другим. Закрылись и курсы испанского языка при министерстве.
В один прекрасный день, вернее, вечер прибыла из Львова семья беженцев — младшая сестра Паолы с мужем–евреем и двумя маленькими девочками.
«Жиды, москали та коммунисты, геть с Украины!» — вот от чего они бежали. От этой истерики националистов. До резни, кажется, не дошло.
Мне с Маем пришлось тотчас убраться обратно к бабушке и дедушке.
Я прожил у Паолы больше двух лет, и вот опять оказался в своей комнате, у своего дивана, над которым висели выцветшие фотографии Енгибарова и Высоцкого.
Особенно бросилось в глаза, как одряхлели за это время мои старики. Бабушка ходила, придерживаясь рукой за стены. Дедушка ещё хорохорился — шкандыбал в магазин за продуктами, ругал Ельцина и правительство за ничтожную пенсию и называл то, что происходит в стране, «рыночной демократией».
«Пора нам подать заявление в загс, расписаться, — сказала Паола, когда я как-то приехал встретиться с ней у памятника Грибоедову на Чистопрудном бульваре, — Есть возможность эмигрировать в Испанию. Навсегда. Мне, по крайней мере, обеспечена работа синхронного переводчика».
«А как же мои бабушка и дедушка? Я не смогу их бросить».
…Через полгода я проводил Паолу Игоревну в аэропорт Шереметьево.
12
А тут и цирк мой перестал существовать. Мы перестали получать зарплату. Пала наша замечательная лошадь Звёздочка. Даже на сено для неё денег не стало. Наши артисты были никому не нужны. И они разбрелись кто куда.
Дрессировщица Луиза раздала своих собачек, собралась уезжать в Омск. Там у неё была мать–фотограф, какая–никакая комната в общежитии. А здесь она несколько лет снимала пустую
И вот за неделю до отъезда вечером заводит меня в кафе возле площади трёх вокзалов. Вроде бы прощаться. Заказывает бутылку вина, закуску. И с ходу заводит разговор о том, какой я красивый, порядочный. О том, как она давно влюблена в меня. Знает, что у неё нет никаких надежд. Короче, мечтает иметь ребёнка. Только от меня. Готова даже отдать мне свои скромные сбережения.
Страшно было смотреть на Луизу, когда она всё это говорила. Больно и страшно.
— Не надо. Не унижайся, — сказал я. Обнял за плечи, притянул к себе. Мы сели на электричку и поехали во Фрязино.
Там, на этой даче, я провёл с ней несколько суток.
Когда мы прощались, Луиза сняла со своей шеи золотой крестик на шнурке и надела его на меня. Хоть я некрещеный, неверующий. Это была единственная её драгоценность.
13
Начало моей целительской практики случилось внезапно, неожиданно для меня.
Я вёл довольно жалкую жизнь. Уехала Паола. Не было больше цирка.
Одно время бедность всё же заставила поработать дворником во дворе дома, где жили бабушка и дедушка. Мёл осенние листья, сгребал снег с дорожек, выгребал мусор из урн. Пока начальница жэка не наняла на мою зарплату двух таджикских беженцев — мужа и жену. Я оказался не нужен.
У меня ничего не оставалось, кроме лаборатории.
К тому времени я сдружился с мужем Паолиной сестры. Этот уже немолодой человек был сбит с толку новыми российскими порядками. Его замордовали чиновники разных учереждений. Он был в отчаянии оттого, что семья не могла обрести российское гражданство, прописаться, получить работу, устроить девочек в школу. У них в самом деле было безвыходное положение.
Евсей Абрамович, внешне невзрачный человек, говоривший вместо «рыба» — «риба», вызывал насмешки работников милиции, управы, не подозревавших о том, что имеют дело с крупнейшим гематологом — специалистом по болезням крови.
Его, профессора, и рады были взять на работу, но требовалась московская прописка. А не прописывали вроде бы потому, что Паола, уезжая, чего-то не успела оформить с оставленной в дар квартирой. «Нужно кинуть этим собакам взятку!» — в сердцах сказал дедушка. Евсей Абрамович взяток давать не умел. Я — тем более.
Однажды мы с ним бесславно возвращались в метро после очередного поражения в борьбе с чиновниками.
В вагоне было полупусто. Против нас сидела пара: пожилой мужчина с хозяйственной сумкой на коленях и тётка, видимо, его жена. Из сумки торчала голова живой щуки. Издыхающая рыба то открывала, то закрывала пасть. Мужчина вынул из нагрудного кармана пиджака расчёску и стал совать её в зубы словно зевающей щуке.
«Перестань!» — сказала женщина. Но он продолжал совать расчёску. «Перестань! — снова прикрикнула женщина. — Люди смотрят».