Открыть ящик Скиннера
Шрифт:
— Для Стэнли это было ужасно, просто ужасно, — говорит миссис Милграм. Я прошу ее рассказать больше, но она отказывается. В 1984 году, когда ему был пятьдесят один год, сидя на защите диссертации, Милграм почувствовал тошноту. — В тот день у него не было ленча, — говорит миссис Милграм, — я в этом уверена. А его секретарша была настоящей мегерой — она не принесла бы ему и стакана воды, если бы он попросил. — Так Милграм и сидел, бледный, преодолевая тошноту. Его друг Ирвин Кац проводил его до дому, и Милграм, должно быть, ощутил, как ровный ритм колес поезда метро отличается от трепетания его собственного обескровленного сердца. У станции
Его зовут не Джейкоб Пламфилд, у него не голубые глаза и живет он не в той части Бостона, которая называется Джамайка Плейн. Ему не семьдесят девять, хоть и близко к тому. Я, пожалуй, снабжу его бородкой, серебристо-белой бородкой, а его любовнику дам имя Джим.
Джейкоб Пламфилд соглашается разговаривать со мной только на условии стопроцентной анонимности. Он участвовал в эксперименте Милграма и в отличие от Джошуа проявил полное повиновение. Он говорит, что руки его до сих пор болят от того, что он тогда сделал.
Все еще идут споры о том, что создал Милграм: ситуацию то ли нереалистическую, то ли неэтичную; но в одном усомниться нельзя: его эксперимент оставил по себе такие сильные воспоминания, что и Джошуа, и Джейкоб говорят о тех событиях так, словно они произошли только вчера, и глаза их горят. Если созданная в лаборатории ситуация нереальна, как утверждают многие критики Милграма, то почему и каким образом смогла она так глубоко отпечататься на неоспоримо реальных жизнях этих людей, ничуть не менее глубоко, чем юбилеи, рождение детей, первый сексуальный опыт?
— Мне было двадцать три, — говорит Джейкоб. — Я оканчивал университет. — Он рассказывает мне о своей жизни с красочностью, достойной Оскара Уайльда. У него была тайная связь с соседом по комнате, и он все еще боролся со своим проснувшимся гомосексуализмом. — В школе и колледже я всячески старался быть как все, — говорит Джейкоб. — Всячески! Я был золотым мальчиком. Я получал наивысшие оценки. У меня была красотка-подружка. И все время я засматривался на других мальчишек, когда мы плавали в бассейне, на их спины. Не знаю почему.
Наконец, уже на выпускном курсе, он с собой не совладал: влюбился и вступил в связь с соседом по комнате. Джейкоб помнит, что это были за ночи: потные тела, хлюпающий звук, когда их влажные груди отрывались друг от друга, невыносимое возбуждение. Однако его сосед всего лишь экспериментировал с однополой любовью и скоро покинул Джейкоба ради девушки. Джейкоб был в отчаянии. — Я всем телом чувствовал, какой это позор — быть геем. Почему я не мог испытывать влечения к девушкам? — Он отчаянно мастурбировал, воображая себе всякие «ужасные вещи». А потом увидел объявление об эксперименте
— Что ж, — говорит Джейкоб, — я и продолжал. Я был настолько угнетен, что мне было почти все равно, и я думал: «Постоянного повреждения тканей не будет… он, должно быть, прав. Молю Бога, чтобы он оказался прав. Я не хочу никакого постоянного повреждения… а у меня нет ли постоянного повреждения тканей?» — Джейкоб красочно описывает эту сцену: вопли «ученика» так соответствуют его собственному отвращению к себе, что боль становится общей, и он нажимает и нажимает на кнопку, совершенно утратив опору и изливая таким образом свои тайные страхи.
— Потом, — продолжает Джейкоб, — когда со мной проводили беседу по окончании эксперимента и объяснили, что произошло, я пришел в ужас. Да, в самый настоящий ужас. Мне твердили: «Вы никому не причинили вреда, не беспокойтесь», но было слишком поздно. Невозможно, — говорит Джейкоб, — ничего объяснить испытуемому после подобного эксперимента. Вы наносили удары. Вы думали, что действительно наносили удары, и ничто не может избавить вас от знания о том, как вы действовали. Вернуться назад нельзя.
Я вспоминаю, слушая Джейкоба, слова профессора социологии из Бостонского колледжа Дэвида Карпа: «Только представьте себе, каково пришлось испытуемым: прожить всю жизнь, зная, на что они способны».
— Значит, — говорю я Джейкобу, — можно предположить, что вы находите эксперимент Милграма изначально аморальным, причинившим вам вред.
Джейкоб отвечает не сразу; он гладит свою собаку.
— Нет, — наконец говорит он, — вовсе нет. Скорее уж совсем наоборот. Я молча смотрю на него.
— Эксперимент, — объясняет Джейкоб, — заставил меня иначе оценить свою жизнь. Меня заставили осознать собственную податливость, и я начал с ней бороться. Я начал смотреть на свою тщательно скрываемую гомосексуальность как на разновидность податливости, увидел в этом моральный вызов. Я перестал скрываться. Я осознал, как важно иметь твердую моральную позицию. Я ощутил собственную душевную слабость, ужаснулся и занялся этическим накачиванием мускулов, если вы понимаете, о чем я.
Я киваю: я понимаю, что он имеет в виду.
— Я перестал скрываться, — говорит Джейкоб, — и это потребовало много сил, но и дало мне много сил тоже. Я увидел, как уязвим я для любой власти, и стал строго следить за собой; я научился обманывать ожидания. Я перестал быть примерным мальчиком с тщательно скрываемым секретом, рассчитывающим на блестящую карьеру, и стал работать в просветительском центре для городских подростков-геев. И я отдаю должное Милграму за то, что он пробудил меня от спячки.
Его пес, Арго, кладет морду на колено хозяина, и Джейкоб гладит и гладит его. Мы сидим в комнате с окном-эркером, полом из кленовых досок, встроенным комодом с серебряными ручками. Это уютная, умиротворяющая комната. В подобной я могла бы уснуть. В ней столько всего было передумано и приведено к решению. Стены выкрашены белой краской, на окне — занавески из белой парусины, на подоконнике — горшок с пассифлорой. Джейкоб живет просто. Приближаясь к концу жизни, он почти не имеет накоплений, хотя его давний партнер, Джим, юрист, более богат.