Открыть ящик Скиннера
Шрифт:
И все же нас отвращает от Скиннера не только его алчность. Изобретая новые приспособления, Скиннер поднял вопросы, которые оказались оскорблением человеку западного мира, гордящемуся своей свободой, но одновременно испытывающему большие сомнения насчет того, насколько эта свобода основательна. Наша боязнь редукционизма [13] , подозрения по поводу того, не является ли наше поведение всего лишь набором автоматических реакций, не возникли, как многие предпочли бы думать, только с приходом индустриальной эры. Они много, много старше. Еще с тех пор, как Эдип бунтовал против своей неумолимой судьбы или Гильгамеш пытался освободиться от роли, отведенной ему богами, люди гадали
13
Редукционизм — методологическая установка, направленная на сведение явлений одного порядка к качественно иным явлениям (например, психических — к физиологическим или биохимическим).
Прежде чем уйти из подвала, где хранятся архивы Скиннера, я делаю еще одну остановку: мне хочется увидеть тот детский ящик, в которой маленькая Дебора провела первые два с половиной года своей жизни. Сам ящик, как выяснилось, был разобран, но мне показывают его изображение в «Журнале для домохозяек», который в 1945 году напечатал статью об этом изобретении Скиннера. «Журнал для домохозяек» был, пожалуй, не лучшим местом для публикации, если вы хотели поддержать свою научную репутацию. Тот факт, что Скиннер выбрал этот второстепенный женский журнал, свидетельствует о его весьма невысоких пиаровских навыках.
Статья называется «Младенец в ящике»; рядом с заглавием помещена картинка, на которой улыбающаяся Дебора упирается пухлыми ручками в плексигласовую стенку. Однако читаем дальше. Ящик для младенца, как выясняется, представляет собой всего лишь усовершенствованный манеж, в котором малышка Дебора проводила по нескольку часов в день. Благодаря термостату в нем поддерживалась постоянная температура, и ребенок не страдал ни от опрелостей, ни от насморка. По этой же причине отпадала надобность в подгузниках и пеленках, и мамочка могла избавиться от своего постоянного кошмара: как бы ребенок в них не задохнулся. Скиннер придумал специальную обивку, впитывавшую влагу и запахи; в результате время, затрачиваемое женщиной на стирку, сокращалось вдвое, что было особенно ценно в те времена, когда одноразовые памперсы еще не были придуманы. Все это представляется вполне гуманным, можно даже сказать — феминистским. Если же дочитать статью до конца, оказывается, что благодаря по-настоящему благоприятной окружающей среде (младенцу не грозили негативные подкрепления—даже упав, он не ушибся бы, поскольку углы манежа тоже имели мягкую обивку) ребенок получал одни только поощрения; Скиннер надеялся, что таким образом вырастит уверенного в себе головореза, полагающего, что может справиться со всем, что его окружает, и что таким же будет и его взгляд на мир в целом.
Все это, несомненно, выглядит весьма прогрессивным и благородным, так что Скиннера твердо можно зачислить в ряды гуманистов. Однако (а в моем рассказе «однако» встречается постоянно) статья содержит и предложения читателей: как назвать новое приспособление. «Вырабатыватель условных рефлексов ребенка» — довольно пугающе, если не просто глупо…
В Интернете можно обнаружить тысячи и тысячи Дебор Скиннер, но ни одна не оказывается той, которая мне нужна. Мне хочется найти дочь Б. Ф., удостовериться, что она жива. Я звоню Деборе Скиннер, автору поваренной книги, и четырехлетней Деборе Скиннер, и еще нескольким носительницам этого имени. Мне попадаются Деборы, торгующие цветами, Деборы-физиотерапевты, Деборы-риэлторы, но ни одна из них не признает родства с Б. Ф. Скиннером.
Нет, найти нужную мне Дебору в Америке не удается; нет и свидетельств о ее смерти в Биллингсе, штат
— Я пишу книгу о вашем отце, — говорю я, удостоверившись, что она на самом деле дочь Б. Ф. Скиннера. Мне слышно, как где-то на заднем плане звякают кастрюли и стучит нож — чоп-чоп, — и представляю себе ее, другую дочь Скиннера, не попавшую в миф, нарезающую картошку и ярко-оранжевую морковку на старой разделочной доске в уединении своей кухни.
— Вот как, — говорит она, — и что же о нем вы пишете? — Нет сомнения: в голосе ее звучит подозрительность, она явно готова дать отпор.
— Я пишу, — отвечаю я, — о великих психологических экспериментах и хочу включить в книгу сведения о вашем отце.
— Ох… — говорит она и умолкает.
— Вот я и подумала, что вы могли бы рассказать мне, что он был за человек. Чоп-чоп… я слышу, как где-то хлопает дверь.
— Я подумала, — повторяю я, — что вы могли бы сказать мне, что думаете…
— Моя сестра жива, и у нее все хорошо, — перебивает меня миссис Варгас. Я, конечно, ее об этом не спрашивала, но мне понятно, что такой вопрос ей задавали многие, и она знает, что все расспросы о ее семье этим начинаются и кончаются, оставляя в тени выдающиеся научные достижения ее отца.
— Я видела ее портрет на сайте в Интернете, — говорю я.
— Она художница, — объясняет Джулия, — живет в Англии, счастлива в замужестве. Она научила своего кота играть на рояле.
— Была ли она близка с отцом? — спрашиваю я.
— О, мы обе были с ним очень близки, — говорит Джулия и снова умолкает; на этот раз я практически вижу все, чем заполнено это молчание: воспоминания, чувства, прикосновение отцовской руки к детской головке… — Мне ужасно его не хватает, — вздыхает Джулия.
Нож больше не стучит по доске, и дверь больше не хлопает. Место этих звуков занимает голос Джулии Варгас, полный чего-то похожего на ностальгию. Сдержаться она не может.
— Он имел подход к детям, — говорит Джулия. — Он их любил. Наша мать… — Но фразу она не договаривает. — А папа… папа делал для нас воздушных змеев, замечательных змеев, которых мы запускали над Монхеганом. А еще он каждый год водил нас в цирк, а нашу собаку, Хантера, научил играть в прятки. Он мог научить животное чему угодно, так что Хантер играл в прятки, и это было замечательно… А змеев мы делали из дощечек и бечевки, и они летали высоко в небе.
— Так что для вас, — говорю я, — он был самым замечательным отцом.
— Да, — отвечает Джулия, — он точно знал, что нужно ребенку.
— А как насчет… — говорю я, — всей той критики, которую вызвали его работы? Джулия смеется, хотя этот смех больше похож на лай.
— Я сравниваю его с Дарвином, — говорит она. — Люди отвергали идеи Дарвина, потому что боялись их. Идеи моего отца тоже пугают, но они не менее велики, чем открытия Дарвина.
— Вы согласны со всеми идеями своего отца? — спрашиваю я. — Вы согласны с тем, что мы — просто автоматы, что мы лишены свободы воли, или вы думаете, что он сделал слишком далеко идущие выводы из экспериментальных данных?
Джулия вздыхает.
— Знаете ли, — говорит она, — если мой отец и сделал в чем ошибку, так это в том, какие слова выбирал. Люди услышали слово «контроль» и сочли его фашистом. Если бы отец сказал, что люди получают информацию от окружающей среды или что окружающая среда их вдохновляет на определенные поступки, никаких проблем не возникло бы. Что касается моего отца, — продолжает Джулия, — истина заключается в том, что он был пацифистом. Еще он защищал права детей. Он не верил в пользу каких бы то ни было наказаний, потому что на примере животных убедился в их бесполезности. И еще мой отец добился отмены смертной казни в Калифорнии, но об этом никто не вспоминает.