Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Шурка понимает — не сказка надоела Петуху, а надоело ему торчать с ними, с няньками, возле тележек. Другой бы на его месте давным — давно убежал. А Яшка не уходит, потому что он друг. И Катька теперь друг. Что бы такое придумать, развеселить Яшку?
— Айда окурки искать? Найду — все тебе.
— Не хочется…
— Тогда давай загадки загадывать.
— Постой… — Яшка приподымается. — Кто там воет?
Ребята прислушиваются.
Верно, воет кто-то на улице или в избе. Голос бабий, тонкий и жалобный. Уж не Саша ли Пупа Марью бьет?.. Да когда же он
Ребята вскочили. Скуки точно не бывало.
— Я зна — аю, кто воет, — говорит Катька, и губы у нее начинают дрожать. — Это тетка Аграфена воет.
— Уж не дядя ли Игнат помер? — озабоченно соображает Яшка.
— Дяденька Игна — ат… утречком…
— Что ж ты, Растрепа, раньше не сказала? — сердится Яшка, замахиваясь на Катьку. — А мы тут сидим, как чурбаны… Айда смотреть на покойника!
Глава VI
ШУРКА НЕ ХОЧЕТ НА НЕБО
В тесной и душной избе дяди Игната темно. Народу набилось столько, что Шурке ничего не видно. Прижатый в кути* к голбцу*, он слышит одни вздохи и шорохи. Бабы, всхлипывая и крестясь, задевают его голову локтями. Сняв картузы, молча переминаются мужики, того и гляди, наступят на ноги. Игнатовы ребята сидят на печи. Им, должно быть, тоже плохо видать, они щиплются, толкаются, высовываясь из-за красной занавески.
В тяжелом, жарком мраке Шурка продирается вперед. У переборки его останавливает тонкий бабий крик. Это причитает тетка Аграфена:
Игнатушка, кормилец наш любимый!..
Ознобил ты мое сердце,
Без мороза, без лютого…
Не спросись, ушел,
С малыми детками меня спокинул…
Да теперича они ровно пташечки безгнездные,
Горькие кукушечки…
У Шурки перехватывает дыхание. Он долго не решается взглянуть за переборку.
Дядя Игнат лежит в голубой праздничной рубахе под образами. Он сложил темные руки на груди, точно устал, и спит, вытянувшись во всю лавку. Лицо у него белое, худое и, как всегда, доброе. Борода расчесана, гладкая, а усы топорщатся. Дядя Игнат прижмурил один глаз, а другим смотрит, словно хочет подмигнуть, улыбнуться — и не может.
У окна, в ногах дяди Игната, скрючилась тетка Аграфена. Острый горб торчит у нее выше головы. За столом, в изголовье, стоит высокий, костлявый Василий Апостол и, строго, торжественно сдвинув лохматые брови, читает в сивую бороду Псалтырь. Слабо горит, капая воском, желтая свечка, криво воткнутая в солонку. На божнице мерцает огоньком зеленая, засиженная мухами лампадка. Кажется, там, в жестяной тусклой ризе, за стеклом, тоже стоит Василий Апостол и читает книгу. А на полу играет шапкой — ушанкой дяди Игната серый пушистый котенок.
— Ой, да что же я буду делать! — протяжно и жалобно причитает Аграфена, подперев обеими руками подбородок
Напримаюся я, горюха,
Всякие кары и маеты,
Холоду и голоду,
Стужи и нужи крепкие…
Шурка вспоминает, как хорошо пел дядя Игнат песни, когда бывал навеселе. Он садился на завалинку, расстегивал ворот ластиковой* голубой рубахи и, навалившись грудью на можжевеловую суковатую палку, без которой не выходил из дома, закрывал глаза. Голова его склонялась набок, словно дядя Игнат прислушивался. Не смея шелохнуться, ребята смотрели ему в рот. Вздохнув, дядя Игнат раскрывал веселые карие глаза и, подмигнув и прокашлявшись, заводил свою любимую «Вот мчится тройка почтовая по Волге — матушке зимой…»
И Шурке слышались звон бубенцов, визг полозьев, храп коней. Виделась снежная, широкая, как поле, Волга. Ямщик, сгорбившись, опустив вожжи, сидит на облучке и, подняв от ветра высокий, трубой, воротник бараньего тулупа, жалуется седоку на старосту — татарина, отбившего у него, ямщика, невесту… Шурке было жалко этого ямщика.
— Подтягивай! — говорил дядя Игнат ребятам. А когда они неумело вразноголосицу подхватывали песню, топал сапогами, сердился: — Не так. Выше бери! Чувствуй — Волга… простор. Песня в небе отдается!
Потом он начинал кашлять и плевать кровью.
— Ишь ты, опять пошла! — удивлялся он. — С чего бы это? Должно, я лишку горлом рванул… Ладно. Будем петь тише…
Шурка знал — дядя Игнат в молодцах плотничал, свалился со светелки и с тех пор кашлял кровью. Но он никогда не жаловался, пел песни и всегда был ласковый.
И Шурке не верится, что это он, певун дядя Игнат, лежит теперь, вытянувшись, на лавке и не может пошевелить темной рукой.
Он еще раз взглянул на дядю Игната. По неподвижному приоткрытому глазу ползла муха…
Шурка бросился вон из избы.
В сенях он столкнулся с Катькой. Она держалась за щеколду и плакала.
— Не бойся, — сказал ей Шурка, а у самого тряслись руки и ноги.
— Я не боюсь, — ответила Катька, всхлипывая. — Мне дя — аденьку Игната… жа — алко.
— И мне жалко. Он песен петь не будет. На небе молитвы петь можно, а песни — нельзя.
— Почему?
Шурка задумался.
— Не знаю почему… Там Волги нет, ямщиков нет. Не о чем петь… А тетку Аграфену мне не жалко, она горбатая, — сказал он, стараясь не думать о дяде Игнате и явственно видя его туманно — карий открытый глаз и ползающую по глазу муху. — Давай бежим на улицу к ребятам!
Они выскочили из сеней на крыльцо и, зажмурившись от солнца, ощупью спустились по крутым нагретым ступенькам.
Колька, карауливший у крыльца тележки, спросил шепотом:
— Страшный?
— Сам ты страшный! — сказал Шурка, давая ему подзатыльник.
А Катька добавила, и у Сморчка пропала охота расспрашивать. Он сунулся было в избу, но потоптался в сенях и вернулся.
Появился Яшка, бледный, притихший, и они вчетвером, молча, подталкивая впереди себя тележки, завернули за угол. Под липами на бревнах сидели мужики и бабы и разговаривали. Ребята остановились послушать.