Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Петух, смекнув, полетел на крыльях выполнять приказание.
А Шурка еще пуще пел, как сестрица Аннушка, с таким воодушевлением и искренностью, что сам себе верил, будто ему просто хочется помочь старому, усталому человеку.
— Бересты надерем вот так… Мы с Яшкой здорово умеем драть бересту. Лучинок наколем, подожжем… Дрова ух как живо разгорятся, вот увидишь! Ты посиди, тетенька Аграфена, отдохни, мы все сделаем сами. Обе печки затопим одной минуточкой… Знай себе сиди — посиживай да угли шевели.
— Ну-ка, ты, помощник, посторонись, зашибу, — отмякшим голосом сказала Аграфена, грохая охапку
Один сосновый неколотый кругляш откатился к окну. Яшка кинулся, подобрал, уложил дрова в кучу. Тем не менее Аграфена отняла у него спички.
— Пес вас задери, какие заботники, услужники седня стали… Ах, стервецы! — Сторожиха заскрипела не то кашлем, не то смехом. — Вот эдакими умниками проворными всегда бы и росли. Матки-то, батьки не нарадовались бы на вас, негодяев, и дёры никогда не было бы… Ну, хватит зубы мне заговаривать. Идите, баю, домой, пока не стемнело.
Шуркины унизительные старания оказались напрасными. И соловьиное пение не помогло. Оставалось последнее средство.
— Нам нельзя домой, — важно сказал он, — мы ждем Григория Евгеньевича.
— Это еще зачем?
— Нам надо ему сказать…
— Знаю, знаю. Уж одному сказателю, баловню он ответил. И тебя ждет то же самое… Чу, никак идет в самом деле. Марш, говорю!
Но раньше учителя явились Олег Двухголовый и Катька Растрепа. У лавочника, вторую неделю форсившего в невиданной оленьей, мехом наружу шапке, какой не имел сам Григорий Евгеньевич, у трепача под мышкой суконного, распахнутого от горячего бега пальто торчала здоровенная, в два кирпича, румяная, с темными сухарными крошками на поджаристой корочке, словно ситный с изюмом, коврижища хлеба, а у Растрепы оттопырилась спереди знакомая вязаная вигоневая шаль, которая в морозы заменяла ей и платок и обогнушку. Обычно, чем сильнее мороз, тем туже затягивалась в платок Катька. Она так вытянула концы шали, что при желании и необходимости, когда холод пробирал до костей, обматывалась вязанкой кругом два раза, как кукла, затягивая узел на животе; узел торчал смешно, пупком.
Катька, счастливо щурясь, усмехаясь, вытащила из шали и показала Шурке крупные, розовые, как яблоки, картофелины.
— Видал? Вот тебе и нету картох… А у нас их прорва!
— В бородавках… гнилье, — проворчал Шурка, вымещая неудачу и раздражение на близком, дорогом ему человеке. — Тоже мне… приперлась. А кто звал?
Он отвернулся, — до того неприятно ему было смотреть на картошины и их довольную, сиреневую от стужи хозяйку.
Отвернуться-то он отвернулся, а сам тоскливо подумал, что как было бы хорошо, просто замечательно, если бы Григорий Евгеньевич разрешил им всем остаться в школе на ночь. Уж он бы, Шурка, помог Растрепе управиться с ее картошкой и посидел бы с Катькой рядышком, о чем-нибудь пошептался, посмеялся, ну просто посмотрел на нее, лохматую дуру. Пускай и Олег ночует вместе с ними, не жалко, места на полу хватило бы, и на шапку его оленью наплевать.
Двухголовый явно заискивал перед ним и Яшкой, а может, и переменился немного с тех пор, как накормил Сморчка за сахар горчицей и ребята, отлупив его за это, поклялись не разговаривать с ним и не играть. Они, ребята, не разговаривали и не играли с Двухголовым, пока помнили клятву. Но ведь все помаленьку забывается, жизнь идет своим чередом. Реже и реже вспоминалась горчица, добрее и услужливее как бы становился Олег, его можно стало терпеть. Он забросил на чердак тюлений, ненавистный ребятам ранец, таскал, как все, клеенчатую сумку на боку и первый приволок провизию для школьных обедов, да еще с добавкой перца, лаврового листа и перловой крупы. За одно это можно было кое-что и простить Олегу.
Однако человеческая натура, как известно, непостоянна, странно переменчива. Только что Шурка милостиво разрешил про себя ночевать Двухголовому в школе, подумал хорошо, ласково о Растрепе, как все это тут же вылетело из головы, осталось одно раздражение. Шурку злил догадливый Олег и его богатый подарок (смотрите, как все сообразил живо, двухголовый и есть, масленая рожа, целый каравай притащил!), но еще больше почему-то раздражала Катька.
Он снова покосился на розовые яблоки — картофелины, сплюнул.
— Украла?
— Сам ты. Кишка, завсегда все дома воруешь! — рассердилась Катька и сверкнула свирепо зелеными глазами, которые у нее сразу стали круглыми, кошачьими. — Выпросила у мамки, балда.
— Ну, а уж караваишко определенно тяпнут в лавке, — под хватил, вставил словцо мрачно Яшка. — Почем за фунт торгуешь? — спросил он Двухголового.
Олег надулся, промолчал. Да и некогда было шпыняться словами — Григорий Евгеньевич возился в сенях. Слышно было, как он поставил в угол колун, постукал нога об ногу валенками, сбивая снег.
— Вот он чичас вам зада — аст! — злорадно стращала ребят Аграфена. — Гляди — ко, набралось сколько на постой, войско целое!.. Как уговорились, баловники окаянные, прикатили… Ну — кось, давай сюда хлеб-то, еще забудешь отдать, как погонят, обратно унесешь, а нам он больно к месту. Теперича накормим негодяев негодных досыта. Родители-то забыли их начисто, бессовестные, на печи сидят, лень на улицу высунуться, лежебоки, — ворчала сторожиха, принимая от Олега каравай и нюхая его. — Свежий никак, заварной… И пышный-то какой, белый! Марфина работа, сразу видно.
Она легонько, милостиво подтолкнула Олега к двери.
— Иди. Сполнил свое дело — ступай домой… Все у меня сей момент убирайтесь, слышите или нет?!
Вошел Григорий Евгеньевич, румяный с мороза, в инее, веселый. Увидел ребят, каравай в руках сторожихи, розовые яблоки — картофелины у Катьки в вигоневом платке, повеселел еще больше.
— Принесли? И хлеба? Замечательно! Спасибо, спасибо… Бегите домой, ребятки, поздно… Нуте — с, что же вы?
Что-то дрогнуло у него в голосе, будто смешинка выскочила из горла, спряталась обратно и, дразнясь, опять выглянула. У Шурки ответно где-то в груди тоже вдруг завозилась смешинка.
Ах ты господи, какой же он простофиля, сразу не догадался! Да ведь не может им отказать Григорий Евгеньевич. Он перестанет быть царем и богом, правдой всех правд, если откажет.
Смешинка ткнула в бок Шурку, легко, сильной рукой отвалила прочь камнище, который придавил сердце, и щекотно пробежала электрической искрой до самых пяток. Отрадный, горячий мороз схватил его за волосы, стало так жарко, что пришлось стащить с головы шапку — ушанку. И давно было пора — в коридоре стоять в шапке не полагается, как в церкви, даже поважней, — ведь это же школа!