Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Ах, как хотелось Шурке чем-нибудь еще порадовать учителя! Но он не знал чем. Он догадывался, что растревожило Григория Евгеньевича, и завидовал отчаянному Пашкиному родителю, говоруну. Шурка в Питере, жалко, не бывал, городовых сроду не видывал, знает их лишь понаслышке, камнями и подавно их не лупил, а они, городовые, видать, того стоят. Нет у него новостей, как у дяденьки Прохора, которые тот, когда был жив, припасал мужикам в кузне напоследок, на закуску, так что руки чесались у мужиков и они, раззадорясь, утешаясь, клянчили наперебой у питерщика кувалду и жадно, в очередь, ухали — били изо всей мочи тяжелым молотом по наковальне, по горячему железу… Да вот ничего, кажись, не переменилось в жизни, все вокруг по — старому, но тот взрослый, не совсем понятный, большой и дорогой мир, который
Тихим, добрым, немножко грустным и рассеянным бродил, сутулясь, учитель между партами в овчинной своей безрукавке из старой, должно быть, шубы и сатиновой знакомой косоворотке, в валенках. Ои смотрел ребячьи творения, хвалил, поправлял, иногда, не в лад с тем, что говорил, посмеивался, будто над собой, над своими мыслями, которые приходили ему в голову, а глаза его все время блестели растревоженно и обрадованно. Учитель смотрел картинки, а видел словно бы другое, поважней, невидимое другим, как это умел делать пастух Сморчок, лежа под кустом, в поле, любуясь заблудившимся в небе облачком. Григорий Евгеньевич улыбался этому другому, важному и хорошему, что он видел, и качал головой, точно не верил ему, сомневался, сдвигал брови и губами шевелил, — не то спорил, не то соглашался, поддакивал, кто знает.
Вот так, помнится, Шуркина мамка, когда топили ригу, сушили рожь, глядела в огонь и, блестя неподвижными глазами, с надеждой и удивлением приподнимая брови, видела в печи, в полыме, такое, чего она не надеялась никогда увидеть в жизни; нагибаясь в самый жар, разрумянясь, всматриваясь, она верила и не верила себе, тому, что видела, боясь ошибиться. А ведь не ошиблась: исполнилось то, что она хотела видеть н видела, — вернулся батя с войны, хоть и без ног, а живой. Это ли не чудо, ведь в повестке писали, что он убит! Может, сбудется как чудо и то, что видит, хочет видеть Григорий Евгеньевич, о чем маленько догадывается нынче Шурка, потому что кувалда продолжает стучать в его груди…
Иногда учитель подходил к свинцово — ледяному окну, подолгу стоял спиной к партам, как он любил это делать, барабанил пальцами по раме, будто звал кого, знак подавал, хотел вернуть в школьный коридор, увести на кухню и договорить недоговоренное. А может, он глядел в даль — передаль и уже видел за окном в морозно — лунной призрачной ночи, на самом ее краю, то, что ему желалось видеть?
Нет, вздохнув, хмурясь и усмехаясь, ничего не увидев и не дождавшись, он отходил от замороженного, мертвого окна и принимался опять мягко, неслышно вышагивать по классу. Он заглядывал мимоходом в угол, к печке, к девчонкам. Ожив на минуту, балуясь, дергал девчонок за косички, принимался давать разные советы жене, как лучше пороть и перешивать пальто. Татьяна Петровна сердилась, гнала его прочь, и он слушался ее, покорно отходил к ребятам.
А ведь не таким он был, Григорий Евгеньевич, тогда, на шоссейке, в памятный день первозимья, когда защищал от начальства баб и мужиков, ихних коров и телок. Он, учитель, тогда был смелый, решительный, хотя и с жалким, не своим голосом, но он никому не уступал, никого не боялся, даже долговязого офицера с плеткой и револьвером и стражников с ружьями и шашками. Только внезапное появление Шуркиного отца без ног, на снегу, его расстроило, а то бы Григорий Евгеньевич бог знает чего натворил, мужики и бабы валом за ним повалили, смяли бы приезжих, пожалуй, прогнали, как накануне мамки прогнали писаря и золотые очки, И ведь так и вышло, как хотел учитель: отказался долговязый офицер идти со своими стражниками по дворам отбирать коров, устыдил его Григорий Евгеньевич. И потом, когда прикатил вскоре в школу инспектор из уезда, вовсе другим был Григорий Евгеньевич, даже вспомнить страшно, какой он был тогда. Да и не он один, — вот еще новое удивление.
Тогда все ждали звонка Аграфены в коридоре на большую перемену, а загремело, зазвонило на улице, близ школы. Густо, громко заговорили колокольцы и бубенцы, и Григорий Евгеньевич, не кончив урока, поспешно вышел из класса, наказав завтракать и сидеть смирно. Есть сразу всем расхотелось. Ребята, толкаясь, сгорая от любопытства, не могли, конечно, не проделать очень смирную щелку в коридор и видели, как учитель, взглянув, в окно, стал сам открывать парадную дверь, верхний ее, крепкий, ржавый крючок. Эту двойную, обитую снаружи войлоком и клеенкой дверь, сторожиха отпирала только попу, отцу Петру, когда в школе бывал урок закона божия. По одному этому все поняли, что приехало из города важное — преважное начальство, какое, может быть, никогда еще к ним и не заглядывало, если сам Григорий Евгеньевич открывает парадный ход. И в том, как он это делал, побледнев от натуги, став на цыпочки, торопливо, неловко ударяя кулаком по замокшей, прихваченной морозом половинке двери, во всем этом уже было что-то тревожное, нехорошее. Ребята сразу струхнули.
Выбежала из своего класса Татьяна Петровна, закричала: «Что такое? Кто?..» Григорий Евгеньевич тихо ответил, поморщился, она обронила очки — пенсне, которые повисли на груди на шелковом шнурке, стала звать Аграфену, и та кинулась мести пол возле парадных дверей. Когда они широко, на обе стороны, распахнулись, встревоженная ребятня на мгновение увидела холодную синь неба, огненно — белый от солнца снег и гнедую, под расписной, высокой и толстой дугой, косматую, заиндевелую морду коренника, грызшего со скрежетом железные, в пене, удила; ребятня заметила и пристяжных, разномастных, поджарых, их дымные, устало поднимавшиеся бока.
И тут же снег, небо, тройку заслонило что-то темное, огромное, почти во все двери. Оно кашлянуло, замычало не то зарычало и проплыло мимо класса по коридору в учительскую квартиру. Дорогу показывала Татьяна Петровна.
Шурке удалось разглядеть мохнатый, в инее, откинутый назад воротник тулупа, медвежьего, кажись, или волчьего, только не бараньего, крытого синим сукном, блестящие пуговицы на черной шинели, форменную фуражку с кокардой, низко надвинутую крутым козырьком на сизый крупный нос. Да еще сломлинские ребята приметили диковинные меховые рыжие сапоги, точь — в–точь как у самоедов, в книжке.
Через некоторое время Яшка и Олег, смельчаки, проскользнули на спор в коридор и живо вернулись, донесли, что Аграфена возится на кухне с самоваром, там же греется рябой ямщик, у него новые важнецкие голицы засунуты форсисто за кушак, а в комнате учителя слышен чужой раскатисто — строгий голос, слов не разберешь. Немного погодя набрался духу и Шурка, выскочил: ему показалось, разговаривают в квартире что-то больно громко. А Катька сбегала и сказала, что это вовсе и не разговаривают, а ругаются: и Григорий Евгеньевич кричит, и Татьяна Петровна сердится, а он топает ногами. Потом и в классе стало слышно, как шумят в учительской квартире. Никто уже не мог сидеть за партами, все сбились в кучу в углу, возле печки, шептались, прислушиваясь, и теперь боялись высунуться в коридор, И вдруг грохнула дверь учительской квартиры, так грохнула, что распахнулись сами собой двери класса. Ребята кинулись врассыпную по партам, уткнулись поскорей в тетрадки и книжки, но все равно видели, как появился в коридоре Григорий Евгеньевич, на себя не похожий: бледный, волосы взъерошены, руки трясутся. Он ударил ногой парадную дверь и тонким, жалким, не своим голосом, как он кричал на шоссейке, взвизгнул:
— Во — он! Я вас вышвырну… Во — о–он!
Перепуганная до смерти ребятня снова увидела на миг косматого, привязанного к крыльцу, коренника, тихую небесную синеву, снежный беззвучный огонь. Все это опять заслонило тотчас же то большое, темное, рычащее, чего они боялись. Теперь все разглядели, что он был в шинели, без фуражки, лысый, в поту, мохнатый дорогой тулуп тащил в охапке, тулуп волочился по полу, мешал, он, рыча, наступал на воротник и долгие рукава меховыми сапогами. За тулупом бежала Татьяна Петровна, без очков, красная, в слезах.