Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
На Марьином дворе раздражающе пахло свежей ржаной соломой, накиданной всюду охапками. Топорщась, солома пружинисто гнулась, когда на нее ступали, и распрямлялась, крупная, что хворост, и как бы облитая медом, золотая, сладкая. Хозяйка, простоволосая, в мужнином бархатном жилете для тепла и ловкости, припасала корыта и лохани под убой, таскала из избы горячую воду, накрывая ведра дерюжкой, чтобы вода не остывала, и кричала по привычке, гнала ребят прочь. Никто не уходил, все жались у калитки, на улице, тревожно и нетерпеливо прислушиваясь к спокойному хрюканью в загородке, шарканью стали по оселку.
Сидя у ворот,
— Кажись, ладно, — сказал он тихонько самому себе, наточив нож и засучивая рукава жениной шубейки. Для удобства он взял кинжал в зубы, как настоящий душегуб — разбойник, и полез к поросенку в загородку.
— Погоди ты, за — ради господа, я убегу… Жалко-то как! — крикнула Марья, бросая все свои приготовления, — Кормила — поила родимого моего… разговаривала, как с человеком… Ой, Тимка, бедняга, последний твой нас настал! И кто это выдумал резать? Самого бы так… ай, ей — богу! — приговаривала — бормотала она со слезами, топая по лестнице в сени. Она так хлопнула дверью, что куры с испуга слетели с насеста.
Косоуров оттеснил поросенка в угол, постоял над ним и, перекосясь, сделав зверское лицо, по — прежнему с ножом в зубах, упал боком на хряка, придавил и схватил за уши. Поросенок пронзительно, взахлёб завизжал, ребята отпрянули от калитки.
Когда они снова заглянули во двор, в загородке было мертвенно тихо, поросенок лежал в углу, в полутьме, белесой глыбой. Тревожно кудахтали куры. Корова, перестав жевать свою жвачку, поднялась на ноги, замычала. Косоуров вытирал красные по локоть руки и нож соломой. Покашливая, он негромко вылез из загородки, сунул в холстяной карман длинный нож, достал короткий, позвал:
— Эй, хозяюшка, выходи… не шелохнется, готов! И пошутил:
— Теперь бояться нечего: поросенка нету — есть свинина… Ах, да и превосходная какая, сала-то на четверть, кажись!
Появилась Марья в шали, заплаканная. Она молча принялась помогать кабатчику тащить поросенка в огород, палить. И все ребята, теснясь, мешая друг другу, бесстрашно хватались за теплые, в навозе и крови, короткие поросячьи ноги, тоже подсобляли изо всех сил тащить волоком хряка на огород. Там, на снегу, между гряд, желтела большая куча соломы. Не утерпев, ребята повалились на солому, как поросята, закувыркались, задраэнились:
— Катьку палить! Растрепу поджаривать!
— Андрейке Сибиряку ухи резать!
— Кишке кишки пускать!
— Из Сморчка сало топить!
— Нечистая сила, да когда же от вас спас будет? Пошли прочь, живо! Не получите ничего и не дожидайтесь! — закричала в сердцах Марья, и на огороде немедленно восстановился порядок.
Все еще разливается малиновая заря по небу. За Волгой никак не может очухаться от сна и подняться заспавшееся, обленившееся за зиму солнце. Да и куда ему торопиться? Только приподнялось — и опять ложись на боковую: вечер. Оттого оно перестало вовсе подниматься. Дни стоят самые короткие, серые. Надоели они до смерти. Очень хочется солнышка, теплого, светлого, ну, хоть и морозного, красного, хоть на минуточку, — так истосковались. Должно быть, нынче оно порадует ребят для воскресенья, выглянет обязательно: заря разгорается сильно, пожаром.
Но пока что солнце потягивается еще в тучах, как под одеялом, зевает, надо думать, почесывает затылок — вставать ему или не вставать? Все вокруг сумрачное, еще не блестит парчой, не играет, веселя душу, а лишь слабо синеет — снег, и воздух, и рожи Кольки Сморчка и Катьки Растрепы. Как будто опять стало холоднее, мороз так и схватывает железными жгучими пальцами ребятню за носы и не отпускает. Приводится поминутно отогревать носы в варежках.
Колокольный звон умолк. Перестал сыпаться иней. И хрустальная тишина тонко — тонко зазвенела, запела льдинками, снегом и еще невесть чем по шоссейке, по всем ближним закоулкам и сугробам. Стало слышно, как попискивают синицы на елке, возле Марьиной избы, и стрекочет где-то на гумне голодная сорока.
Поросенку подсовывают под бок солому, вьют ее жгутами, поджигают. Дым валит густой, белый, как снег. А огня не видно, такой он нынче светлый, дрожащий, словно марево летом. Огня нет, а жару хоть отбавляй, забыты носы и варежки, зной пышет, приходится даже пятиться от костра.
Остро пахнет паленой щетиной и горьковатой золой от соломы. Всем видно, как румянится, загорает хряк, пятачок у него стал коричневый, а уши, здоровенные лопухи в рыжей вкусной корочке, совсем — совсем готовые; ребята не спускают глаз с поросячьих поджаристых лопухов.
Паленого поросенка на рогоже, чтобы не запачкать ненароком в оттаявшей огородной земле, волокут обратно во двор, на свежую солому у калитки, где больше света. Марья из ковша поливает горячей водой руки и малый короткий нож кабатчика — нож летает по запеченной коже, скоблит ее. Молочно — желтая кожа становится такой розовато — прозрачной, что сквозь нее, как через стекло, видны ниточки — двойняшки и тройняшки, это корешки щетины, видны белое сало и кровяные жилки. Вот наконец мокрые проворные руки дяденьки Косоурова добрались до поросячьих лопухов. Шурка, как и все ребята, приплясывает от нетерпения, толкается, норовя поближе стать к поросенку и мяснику.
Кабатчик режет ухо на кусочки и, не глядя, сует эти подачки в протянутые нетерпеливые ладошки. Всем достается по порядочному куску, лопухов-то ведь пара, и тетка Марья добрая, не оговаривает мясника, спасибо, не останавливает дележа. Ребята дружно, с хрустом жуют сыроватые, пропахшие дымом, чуть поджаренные хрящи и сопят от наслаждения. Косоуров и себе кладет крошку в рот, пробует.
— Опалили в самый аккурат… первый сорт! — говорит он и угощает хозяйку.
— Да ведь пост, филипповки! — отказывается Марья, а угощение таки принимает и не знает, что делать: и грех большой, и попробовать хочется, узнать, как опален поросенок. Ведь если плохо опалили, придерутся скупщики — барышники в городе, на базаре сбавят цену. Марья отворачивается, подносит руку ко рту. — Оскоромнилась… — сердится она, но не выплевывает, жует и проглатывает понравившийся кусочек уха.