Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Уж не из тех ли он хороших людей с Обуховского завода, про которых рассказывал дядя Родя за обедом? Шурка долго не спускал глаз с Горева…
Давно зашло солнце, погасли окна в избах, пала на траву роса. Сизые тени слились в одну тень под липами и березами. Но на луговине, на дороге, на всех открытых местах еще было светло, и ребята, пользуясь этим, погнали на гумно Яшку Петуха, проигравшего в «куру». Надо было торопиться: в казенке зажглись лампы, смолкли песни девок и гармоника поздеевского кузнеца замирала последними
Яшка, как полагалось, скакал на одной ноге, Шурка поддавал палкой деревяшку, ведя аккуратный счет проигранным ударам, а ребята, следуя толпой за Петухом, на разные лады скороговоркой пели:
Кура яйца несет,
На жароточке* печет…
Как приступишь
Куру дам!
У Косоурова сарая Шурка заключительно ударил по «куре» не очень шибко, жалея закадычного друга, попавшего в беду. Яшка заметил это и озлился.
— Ты чего? Бей как следует!
— Да я как следует и бью! — отвечал, красноречиво моргая, Шурка.
— Нет, ты понарошку, тихонько ударяешь, я вижу… Не подмигивай. Что, рука устала?
— Вот еще!
— Ты думаешь… я устал? — задиристо спросил Яшка, переводя дух и шмыгая носом. — Да я еще десять раз по столечку проскачу и не охну, сказал он, стоя на одной ноге, как настоящий петух, и потрясая лохмами. Бей, говорят тебе, как полагается! А то я не буду играть.
Все ребята оценили поведение Яшки по достоинству. Этакий молодчина Петух! Не желает, чтобы ему делали послабление.
Шурка исполнил требование друга самым старательным образом, Яшка поскакал искать деревяшку в траве.
Ребята, поджидая, сгрудились у сарая. Тут им послышались шорохи и сопение. Наверное, какой-нибудь гуляка храпел и ворочался на соломе. Не Саша ли это Пупа? А может, пастух Сморчок — что-то его не видать весь вечер?
Дверь в сарай была приоткрыта, они заглянули в щелку.
В полумраке, прямо перед входом, с перекладины свисала веревка, а на ней качался, дергаясь ногами, Косоуров. Он странно набычился, прижав подбородок к груди, вытаращил глаза и хрипел, шевеля огромным, как коровьим, черным высунутым языком.
— А — а–а! — дико закричали ребята и шарахнулись от сарая к мосту.
Они бежали, оглядывались и пуще прибавляли ходу и крику. Мужики на луговине встревоженно повернули к ним бороды.
— Какой там вас домовой напугал?
Шурка с разбегу ткнулся в колени дяди Роди.
— Косоуров… в сарае… на веревке висит!
Горев чуть слышно свистнул, вскакивая.
— Вот тебе и праздничек!
Мужики бросились на гумно.
Ребята не посмели вернуться к сараю, остались на лужайке, дрожа и перешептываясь.
— Неужто вправду удавился? — спрашивал Яшка. — Я ничего не видел… «куру» потерял. Что же вы не позвали меня к сараю, как смотрели?
— Да — а… он язык высунул… точно дразнится.
— А глазами так и ворочает, пра — а!
— Удавленник-то?
— Эге. И ногами дрыгался.
— Значит, живой? — допытывался Яшка.
— Не знаю, — сказал Шурка, поеживаясь. — Хрипел шибко.
— Стой! Несут!
От сарая медленно шли прямиком по гумну, приминая траву, мужики. Дядя Родя, Никита Аладьин, Устин Павлыч и еще кто-то несли на руках Косоурова, ногами вперед, как покойника. Остальные, теснясь, помогали.
Ребята побежали навстречу. Теперь им не страшно было, а только жалко Косоурова и любопытно. Седая взлохмаченная голова кабатчика свисала вниз и качалась, словно он сожалел о случившемся, раскаивался. На темном бородатом лице был приметен один разинутый рот, как яма.
А в казенке весело, не зная ничего, гремела кадриль, и даже здесь, на гумне, слышно было, как топали, ухали и свистели парни. На шоссейке смеялись и кричали бабы, должно быть идя на беседу. Кто-то пел на завалинке во все пьяное непослушное горло:
Э — эх, да ты не сто — ой…
На го… го — ре кру…то — ой!
Мужики несли Косоурова осторожно, тихо переговариваясь:
— Ровнее голову-то держите.
— Счастье его, по подбородку веревка захлестнулась.
— Водки ему дать — пройдет.
— В больницу надо, верней.
— Дурачок, на какое решился… Ах ты дурачок! — приговаривал Устин Павлыч, высоко, обеими руками держа ногу удавленника и будто рассматривая заплаты на голенище сапога.
— В палисад… Лошадь! Живо! — негромко, властно командовал Афанасий Горев.
Сбегался народ от казенки, заглядывал на ходу на удавленника, притихал, шептался. Многие почему-то крестились.
Когда переходили шоссейку, появилась Косоуриха. Она как была в праздничном платье, так и грохнулась на камни, забилась, заголосила, подметая подолом пыль на дороге. Бабы подняли Косоуриху, уговаривая и плача вместе с ней, повели к дому, в палисад, куда мужики внесли и положили под черемуху Косоурова. Он не открывал глаз, не шевелился, только хрипел, слабо ворочая высунутым языком. Мужики выкатили из-под навеса дроги, на ощупь мазали дегтем колеса. Все суетились в сумерках, толкались, мешая друг другу. Ребята лезли везде смотреть, попадали взрослым под ноги, их сердито гнали прочь. Но разве можно было уйти?
— Родимый мой, незадашливый, да почто же ты? А я лясы точу, знать не знаю… Ой, смертушка моя! — причитала Косоуриха, бегом вынося из сеней хомут, сбрую, таща волоком зачем-то стеганое одеяло, подушки. Свалила все в кучу посреди палисада, подскочила к мужу и взвизгнула, затрясла кулаками: — Харя пьяная, бесстыжая, что наделал!.. Ой, бить тебя некому, беспутный, нечистый дух!
Устин Павлыч, сбегав домой, принес графин с брагой. Он присел на корточки около Косоурова и ласково, настойчиво уговаривал отведать.