Отпуск по ранению.Сашка
Шрифт:
– Это не тот случай, Тоня, – пожал Володька плечами и улыбнулся.
Они сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, и говорили, говорили… Может, и не об очень значительном, но для них казавшемся очень важным и интересным.
Они не целовались больше, видимо опасаясь того смятения, в которое привел их обоих первый поцелуй.
И только тогда, когда Володька уходил и они прощались в прихожей, а времени было уже в обрез до комендантского часа, Володька прижался к полураскрытым, ждущим Тониным губам и долго-долго
До Садовой он бежал, непрерывно поглядывая на часы, – была уже половина двенадцатого. Домой он вернулся в первом часу. Мать встретила его встревоженным взглядом и словами, что звонила Юля.
– Да? – равнодушно бросил он.
– По-моему, ей было неприятно, что тебя не оказалось дома.
Спать ему не хотелось. Какой сон, когда произошло такое… Когда за один вечер незнакомый до этого человек стал самым дорогим, самым близким, когда кружат голову только одни воспоминания об этом вечере…
Но все же Володька разделся и лег в постель в надежде, что память прокрутит перед ним все, что произошло с ним сегодня, и снова переживет этот незабываемый вечер, но Тонин образ не появлялся перед его закрытыми глазами, а закрутились обрывки из рассказанного им Тоне о Ржеве: то метельная темная дорога на войну, то обреченные глаза ротного, то хриплый шепот сержанта Степанова, то перекошенное лицо немца… И как ни старался он отогнать от себя это, недавнее прошлое накатывалось на него, и опять противно выли мины и стрекотали пулеметные очереди.
А когда он заснул, снилась ему не Тоня, а самолетная бомбежка. Черные тени "юнкерсов" висели над ним, и маленькая черная точка, оторвавшаяся от самолета, летела прямо на него, все увеличивалась в размерах, и он знал: это его бомба…
И утром не сразу ушло от него приснившееся, а когда ушло, то начало медленно наплывать предвосхищение того необыкновенного, что его ждет сегодня, – встреча с Тоней. И тут же резко зазвонил телефон, и Володька, неодетый, бросился в коридор.
– Это вы? Значит, правда, что вы есть на свете? Мне не приснилось? – услышал он в трубке Тонин голос.
– Это я…
– Я совсем не спала… Приезжайте сейчас же. Хорошо? – И действительно, говорила она устало, измученным голосом.
– Еду, Тоня…
Когда Володька лихорадочно, как по тревоге, одевался, мать, слышавшая, конечно, краем уха его разговор, вошла к нему в комнату, остановилась и смотрела на него вопрошающим взглядом.
– Ты даже не будешь завтракать?
– Нет, мама… Я должен бежать.
И он бежал до трамвая, который потом нестерпимо медленно тащился до Самотеки. Так же бесконечно долго полз и троллейбус по Садовому кольцу. По Пироговке Володька опять бежал и только у Тониного дома приостановился, чтоб успокоить дыхание, но не простоял и минуты – бросился в парадное, буркнул сердитой лифтерше: "В шестнадцатую" – и запрыгал по ступеням.
Дверь была открыта, и Тоня стояла в проеме – бледная, с припухшими глазами.
– Наконец-то… – прошептала она и уткнулась ему в грудь. – Господи, что же это такое? Я думала – это радость, а это мука… Я совсем не могу без вас.
И полетели какие-то сказочно-необыкновенные дни. Рано утром, кое-как второпях позавтракав, Володька несся на Пироговку, а там бешено крутились стрелки больших старинных часов, висящих на стене, и они не успевали оглянуться, как время неумолимо приближалось к роковым одиннадцати вечера, когда Володьке надо было уходить, чтоб успеть добраться домой до комендантского часа.
И последние минуты они стояли в прихожей, целовались, и Володька, с трудом отрывая от себя судорожно сцепленные Тонины руки, выходил на затемненную Пироговку, громадным усилием воли заставляя себя уходить все дальше и дальше от ее дома, и у него было такое ощущение, будто раскалывался мир на две половины, и в той половине, где не было Тони, ему страшно одиноко и бесприютно.
Из-за того, что ему хотелось поскорей заснуть, хотелось, чтоб быстрей прошла ночь и наступило утро, когда он опять побежит сближать расколотые миры, он, наоборот, очень долго не мог уйти в сон, и не помогали ни чтение, ни курево… Володька осунулся и выглядел сейчас не краше, чем когда вернулся из-под Ржева. Обедать домой он не приходил, а у Тони, после того как уничтожили они присланные ее отцом ко дню рождения продукты, остались в доме только кофе и галеты, да и было им как-то не до еды.
– Володя, – как-то раз сказала Тоня, когда они стояли в прихожей и часы отбивали одиннадцать, – неужели скоро наступит настоящее прощание? Неужели?
То, что это наступит, знали они оба. Потому и были так напряженно-лихорадочны их дни, потому-то и летели так минуты, часы, дни… И уже не однажды повторяла Тоня:
– Я думала, любовь – счастье, а она еще и мука…
Да, но это была сладкая мука, потому что каждое прикосновение друг к другу, не говоря уже о прощальных поцелуях в прихожей, доставляло им ни с чем не сравнимое, не изъяснимое никакими словами блаженство, горькая острота которого усугублялась неотвратимым приближением конца Володькиного отпуска.
Однажды Тоня повела его на Новодевичье кладбище – была годовщина смерти ее матери, и они долго бродили среди памятников, пока не добрались до скромной могилы. Тоня положила несколько цветков, купленных при входе, а Володька немного отошел от нее, чтобы оставить ее одну, и стал осматриваться.
Здесь смерть была благообразна, даже величественна и красива, а перед Володькиным взором маячили разбросанные по полю, окровавленные, полураздетые, то скрюченные, то распластанные, еще не захороненные русские ребята, его одногодки, которым жить бы и жить, если б не война…