Отпуск по ранению.Сашка
Шрифт:
Он сел в перегруженный трамвай, долго висел на подножке, пока на следующей остановке не подвалило людей и они не втиснули его в вагон. Как ни был он рассеян и погружен в свои переживания, но не мог не заметить – другой народ катит в этом первом утреннем трамвае, чем тот, который ходит в дневные часы по улицам Москвы.
Спешила на заводы рабочая Усачевка – пожилые мужчины в спецодежде, бледные, уже с утра усталые женщины и невыспавшиеся подростки. У последних-то и слипались веки, дремали стоя, а кто сидел, спали по-настоящему – несытые, с совсем еще детскими лицами, но уже какими-то озабоченными, серьезными. И эти
Он предполагал, что мать еще спит и ему удастся незаметно проскочить в свою комнату, но она встретила его в коридоре, видно услышав, как он ворочал ключом.
– Мама… – начал было он.
– Тише, Володя, – сказала она шепотом. – В твоей комнате Юля.
– Что? – оторопел он.
– Ее вчера отпустили в увольнение. Вечер она провела со своими, а около двенадцати пришла к нам… Ты понимаешь, что при ней я не могла позвонить, и страшно волновалась. Мы ждали тебя до двух часов ночи.
Володька подошел к своей комнатке и тихонько приоткрыл дверь. Юля спала одетая, чуть прикрытая одеялом. На зареванном лице – гримаса страдания. Рот полуоткрыт, губы опущены вниз, как у обиженного ребенка. Его ударило жалостью, он постоял еще немного, а потом закрыл дверь.
– Она спит, – сказал он растерянно, войдя в комнату матери.
– Что ты намереваешься делать? – холодно спросила мать. – Продолжать ложь? – Она набила папиросу и закурила.
– Осталось всего немного. Я уеду, и все разрешится само собой… Мама, я скажу, что попал в комендатуру, возвращаясь от Сережки, – полувопросительно закончил он.
– Говори что угодно, но не вмешивай меня…
Володька искурил папиросу, изжевав весь мундштук, несколько раз прошелся по комнате туда-сюда, прежде чем решился идти к Юле. Когда он вошел, она лежала на спине с открытыми глазами, и ничего не дрогнуло на ее неподвижном лице.
– Ты проснулась? – промямлил он, но она ничего не ответила, продолжая глядеть на него каким-то невидящим взглядом.
Он совсем смутился, начал переступать с ноги на ногу и наконец раскашлялся.
– Ты что, не видишь? Это я. Меня задержали по дороге от Сергея…
– Это не ты, Володька, – каким-то пустым, безразличным тоном проговорила она. – Выйди, я приведу себя в порядок…
– До каких часов у тебя увольнение?
– Не все ли равно. Я сейчас уйду.
– Юлька, но нельзя же так! Ты ничего не знаешь…
– Я ничего не хочу знать. Выйди.
Володька вернулся в комнату матери.
– Юля почему-то решила, что ты встретил эту… Майю, кажется? Была у вас в классе такая пышная девочка, и что пропадаешь у нее, – сказала мать.
Он ничего не ответил и опять засмолил папиросу. Вошла Юля, бледная, подурневшая, в помятой гимнастерке и юбке, и опять Володьку ударило жалостью.
– До свиданья, – сказала она только Володькиной матери. – Я ухожу.
– Я провожу тебя, – поднялся он.
– Не хочу, – резко бросила Юля.
– Все равно провожу.
Они молча спустились по лестнице, молча шли по улице. Когда они сходили с тротуара, Володька
– Не дотрагивайся до меня!
Так, в молчании они дошли до ее дома, и только тут, приостановившись, Юля дрожащим голосом сказала:
– Как ты мог… с этой дрянью. Она же чуть ли не с восьмого класса…
– Да не встречался я ни с какой Майкой! Я напишу тебе…
– Все равно ты предал меня. – Она круто повернулась и вошла в парадное.
Возвратясь домой, Володька принялся строчить большое письмо, стараясь объяснить ей (да и себе тоже), что произошло с ним, предлагая ей остаться друзьями, не обрывать то, что у них было, но письмо не получалось, выходило вымученным, холодным, и Володька разорвал написанное.
Встреча с Сергеем произошла опять на той же квартире в Троицком переулке. Когда они говорили по телефону, договариваясь о встрече, Володьку поразил голос Сергея. Что-то у него случилось, подумал он. Но, встретившись, он ничего не заметил на лице Сережки – оно было спокойно и лишь очень сосредоточенно. Он довольно рассеянно слушал Володьку, рассказывавшего о неожиданном приходе Юли, о сцене, которая произошла.
– Ну и что же? У Юльки, по-моему, был какой-то роман, пока ты был в армии, теперь у тебя. Подумаешь, – небрежно высказался Сергей, не придавая всему этому значения.
– Мама часто мне твердила, что ее счастье и ее беда в том, что она воспитана на святой русской литературе… Я тоже в том же грешен, – заметил Володька.
– Думаю, что здесь больше беды… Слишком много психологии и "проклятых вопросов". Русская литература не смогла воспитать цельного, рационального человека. Она создала либо фанатиков, либо "лишних" людей, – заявил Сергей. – Кстати, мы спорили с тобой об этом еще на заре туманной юности. Помнишь?
– Помню. Но ты был не прав тогда, как и сейчас. Русская литература воспитала человека, которому очень трудно быть подлецом…
– Возможно, возможно… Прости, Володька, но мне что-то не до дискуссии. Я позвал тебя по другому поводу… Вот прочти. – Сергей вынул из бокового кармана пиджака конверт. – Это от отца… – и отдал Володьке.
«Дорогой Сережа! Не знаю, получил ли ты то, о чем писал. Не знаю – нужно ли это вообще. Без твоей помощи я как-нибудь проживу здесь, и главное не во мне. Я чувствую, ты в страшном разладе и тебе трудно. Я хочу, Сережа, чтоб ты был со всеми, чтоб моя судьба никак не была помехой твоему великому гражданскому долгу. Страна в огромной беде…»
Дальше следовали обычные в письмах слова: вопросы о здоровье, приветы Любе и знакомым…
Володька прочел… Своего отца он не помнил, тот погиб в служебной командировке на Украине, случайно заехав в деревню, занятую махновцами. Поэтому слово "отец", понятие "отец" было у него чем-то большим, почти святым, и, как он ни любил мать, он знал, что отца любил бы больше… И сейчас, прочитав это письмо, он раскашлялся, стараясь выпершить подкативший к горлу ком.
– Первые строки – о брони, ну, а остальное… это тоже из области русской литературы, – пояснил Сергей. – Ну что скажешь? – Володька молчал, а он продолжил: – Ты говорил как-то, что главное слово войны – "надо"… Я не стал тебе тогда ничего говорить, чтоб не сплавилось твое железное "надо". Но видишь ли – есть и другие "надо"…