Отпуск по ранению.Сашка
Шрифт:
– Никак не научусь крутить, – сказала она, бросив изорванную бумажку на стол. – Да и табак этот – одно название. – Володька зажег спичку. – Вы давно… оттуда-то?
– Третьего мая меня ранило… Отпуск у меня к концу идет, – поспешил добавить он.
Женщина молчала. Молчал и Володька. Оба оттягивали неизбежное.
– Вы, наверное, тот самый лейтенант, о котором муж с Урала писал?
– Он писал?
– Да. О взводном.
– Тогда обо мне. Что же писал?
– Могу показать письмо, если хотите.
– Покажите.
Женщина поднялась, нашла письмо, протянула Володьке.
«Командир наш взводный вроде ничего, только больно горяченький да молоденький. Правда, хорошо, что не из новоиспеченных – служил кадровую, дело вроде знает. Но, боюсь, дров наломать может. Нас гоняет на тактических, жмет на рукопашный, а будет-то на фронте совсем не так: и тактика эта не пригодится, а уж рукопашный тем более. Намекал я ему, что, дескать, это все ни к чему, что отдохнуть людям надобно. Уж я-то знаю, сколько силенок передок потребует, но впустую намеки мои. Пока сам этого хлёбова не попробует – не поймет. Нога моя совсем зажила, но когда лейтенант все бегом и бегом – чувствую боль, и трудно мне это…»
Сжало у Володьки горло запоздалой жалостью, вспомнил, как гонял ребят по сугробам, как доводил их со штыковым боем… И верно, не пригодилось ничего. Положил он письмо и дрогнувшим голосом сказал:
– Да, про меня это…
И опять тягостное молчание придавило обоих.
– Ну, чего уж больше тянуть, – сказала наконец женщина. – Поняла я сразу, как вас увидела. Когда убило-то?
– В апреле.
– Чего ж похоронку не присылают? Вы точно знаете, что убило?
– На моих глазах… Вот, – достал он смертный медальон. – Сам из кармана вынул, чтоб адрес узнать. Он говорил: "Ты, землячок, если в Москву каким случаем попадешь, зайди ко мне непременно и расскажи, как мы на этом болотном пятачке помирали. Ну а я, ежели живой останусь, к твоим зайду".
И опять потянулось тягостное молчание… Женщина не плакала, не всплескивала в отчаянии руками, только лицо окаменело и чуть подрагивали руки, когда подносила ко рту папиросу.
– Трудно было ко мне идти?
– Да.
– Вижу. Сколько времени не решались. Понимаю, что такую весть приносить – и врагу не пожелаешь… Но я-то… я этот час давно поджидала. И приготовилась. Не было у меня надежды, с самого начала не было. Как письмо его с дороги получила, так в сердце что-то и ударило – не увижу больше. Я вам, наверное, бесчувственной кажусь? А я эту минуту в своей душе не один раз уже пережила… Другие как-то надеются все, до последнего… Похоронку получат – и то все надеются… А я, как письма перестала получать, так и поняла: все. Так что не удивляйтесь. Все у меня было – и слезы и отчаяние, все.
– Я пришел… – стал выдавливать из себя Володька. – Я должен… должен рассказать вам, как все это…
– Не надо, – прервала его она. – Скажите только, захоронили где? Может, после войны удастся на могилу съездить.
И опять ударило Володьку по сердцу. Не может же он сказать, что оставили они Степанова на поле, что еле-еле раненых вытащили, живых, что не до мертвых было, когда немец не переставал разметывать их огнем до тех пор, пока ни одного человека не осталось на поле.
– Я… я не знаю точно. В похоронке должны написать. Ну а
– В общей могиле, значит?
– Да, в общей… – ответил он, а сам подумал: потому и похоронку не присылают пока, что надо в ней место захоронения указать, а убрали ли с поля убитых или нет? Видно, не убрали еще. Да и как их уберешь? Пробовали. Посылали по четыре человека ночью, а возвращались три. За каждого мертвого по одному живому отдавать приходилось. И оставили. Но и этого не скажешь женщине.
– Надо бы помянуть Василия… Есть у меня пайковая бутылка, да для продажи приготовила… Но ладно уж… – Она медленно поднялась и пошла к буфету.
– Не надо, – быстро остановил ее Володька. – Дети у вас…
– Да, дети… Не обессудьте тогда. – Она вернулась к столу, села. – Ну, вот все… Настоящая я теперь вдова.
– Я все же должен рассказать вам… – начал опять Володька.
– Что? Почему вы живым остались, а он мертвый? Про это хотите? Так я не виню вас… Каждому своя судьба.
– Но я… я виноват. Не послушал его тогда, в том бою…
Женщина подняла голову, прошлась глазами по его лицу, и еле заметная горькая усмешка тронула ее губы.
– Наломали-таки дров?
– Наломал… – опустил глаза он и весь сжался.
Женщина долго молчала, потом, вздохнув, сказала тихо:
– Бог вам судья. Не хочу я ничего знать.
– Но я должен… должен объяснить вам, что по-другому поступить я не мог. Понимаете: не мог!
– Хотите, чтоб полегчало вам? А обо мне подумали? Каково мне будет думать – кабы не этот мальчишка-лейтенант, живым мог остаться муж мой? Этого хотите? Не надо ничего, – устало закончила она и лишь через некоторое время продолжила: – Что ж, возненавидеть мне вас? А вам через несколько дней опять на войну. Нет, не говорите ничего. Одна война во всем виновата. Только скажите: мучился перед смертью Василий?
– Нет.
– Вот это самое главное. Ребятам, наверное, не скажу пока, – в раздумье проговорила она. – Пусть надеются. Скажу, что ранен сильно отец, писать не может… Не проговоритесь, когда уходить будете.
– Да, конечно…
– Ну ладно, – поднялась она. – Даже не знаю, что и сказать вам. Благодарить за то, что такое известие принесли, как-то слова не выговариваются… Ну, а что зашли, все же хорошо, наверное. Исполнили последний наказ Васин… Отпускаю я вам вину вашу, если и есть она какая. Ну, прощайте, – протянула она руку.
– Спасибо вам, – пожал Володька холодную, безжизненную руку, и вдруг то, что сжимало ему горло все это время, прорвалось – он опустился на стул, закрыл лицо и зарыдал.
Женщина положила ладонь на его вздрагивающее плечо, потом перенесла на голову и стала тихо поглаживать.
– Ну, будет вам, будет… Мальчик вы еще совсем… Ну, будет…
А он, бывший отчаянный ротный лейтенант Володька, не позволивший себе ни единой слезинки на передовой, сейчас не мог совладать с собой и бился в всхлипах, ощущая, как горячие слезы пробивались сквозь пальцы и тяжело падали на стол.