Оттепель. Льдинкою растаю на губах
Шрифт:
— Вы плохо нас знаете, Виктор Сергеич.
К концу рабочего дня неутомимый Цанин наконец снял трубку и набрал номер:
— Готов ты там, Славик? Давай, поднимайся.
Через минуту с портативным магнитофоном в руках в кабинет протиснулся эксперт Славик.
— Приветствую, Виктор Сергеич! — сказал он своим бабьим голосом.
Хрусталев напрягся.
— Теперь вам придется стихи почитать, — и Цанин поежился от удовольствия.
— Стихи?!
— Да, стихи.
— А зачем? Почему?
— Еще мне скажите: «А кто виноват и что теперь делать?»
— Вы не издевайтесь, — сказал Хрусталев, опуская глаза. — Я просто не понял: при чем здесь стихи?
— При том,
— Давайте стихи, — прошептал Хрусталев.
— Кого вы хотите? Вот Пушкин, вот Лермонтов. У нас Тютчев есть. Правда, Слава? Есть Тютчев?
— А как же, а как же? Без Тютчева как же? — эксперт засмеялся и засуетился.
— Давайте мне Пушкина.
— А! Вы со вкусом! — и Цанин качнул головой одобрительно. — На вашем бы месте и я выбрал Пушкина. Он — как это там? — «наше все». Или как?
Хрусталев наугад открыл томик и начал читать, презирая себя:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…
Когда ему, наконец, подписали пропуск и он вышел на улицу, было совсем темно. Неподалеку в подворотне играли на гитаре, и хриплый мальчишеский голос со страстью пел старый романс:
Я еха-а-ала-а да-а-а-мо-ой…
Перед подъездом на лавочке сидела Марьяна и ждала его. Теперь Хрусталев точно знал, что ее не нужно впускать в его жизнь. Пусть она как можно скорее встретит кого-нибудь и забудет о нем. Она подошла совсем близко. Опять эти ландыши, это лицо.
— Послушай, — сказал Хрусталев, — я дико устал.
— Я все понимаю, — шепнула она. — Я просто пришла на тебя посмотреть…
Тогда он приподнял руки, еще борясь с собой, еще словно бы и не собираясь дотрагиваться до нее. Но она уже прижалась к нему, обняла его изо всей силы. Он за подбородок приподнял ее лицо левой ладонью, чтобы убедиться в том, что она еще не плачет.
«Если она не плачет, — сверкнуло в его голове, — то я отвезу ее просто домой, и мы с ней расстанемся».
Но она плакала, лицо ее было горячим, блестело.
— Тебя утвердили на роль героини, — сказал Хрусталев. — Мы не можем быть вместе.
Она закивала и вдруг улыбнулась, как будто бы он говорит чепуху.
Глава 29
Послезавтра нужно было отправляться на съемки. Не так уж далеко от Москвы, но все-таки каждый день туда-сюда не наездишься, да еще с аппаратурой, со штатом гримеров, рабочих сцены и осветителей. Подмосковное село Светлое предоставило съемочной группе новое, только что отстроенное общежитие для доярок и механиков. Доярки и механики расселились — на время, разумеется, — по деревенским домам. Хрусталев, как ему было предписано, позвонил следователю Цанину и сообщил, что он отбывает. Цанин записал, куда именно, и попросил Хрусталева не отлучаться из Светлого ни на минуту.
Предполагалось, что к десяти все уже будут на месте и начнут первые пробные съемки. Хрусталев валился с ног от усталости. Даже отвратительный страх его словно отступил куда-то в тень и, когда он, осторожно встав вчера с кровати, на которой крепко спала счастливая и осунувшаяся Марьяна, открыл дверцу холодильника и вынул из морозильника, слегка дымящегося, снег и горстку льдинок, обтер лицо, а льдинки с наслаждением разгрыз и проглотил, — в эту минуту ему вдруг показалось, что и жуткая смерть Паршина, и эти допросы просто померещились ему, а на самом деле ничего нет, кроме лета за окном и милого ее лица, разрумянившегося
«А может, я просто допился до чертиков?» — подумал про себя Виктор.
Но мысль эта сразу исчезла, а страх и стыд, что ему опять страшно, вернулись. Нужно было отвезти Марьяну на Плющиху, навестить Аську, сходить с ней в планетарий и в новый, только что открывшийся универмаг, где, как холодно объяснила «бывшая», выбрасывают по вторникам болгарские тренировочные костюмы, и Аське он необходим. Кроме того, нужно было собрать чемодан, выстирать свои рубашки, взять из чистки свитер. Короче, дел было до черта. К вечеру он просто рухнул, но заснуть не смог, вставал и ложился, и снова вставал. Подходил к окну, смотрел на крупными звездами усыпанный небосвод и думал, как быть.
Заснул на рассвете и тут же увидел себя самого, но трезвого, чистого и просветленного. Они с Паршиным сидели на подоконнике. Окно было настежь открыто. Он придерживал Паршина за рукав, чтобы тот, пьяный и сонный, не свалился и не убился насмерть.
— Да брошу я все это к черту! Уеду! — лепетал пьяный Паршин и, закинув голову, пил из бутылки пятизвездочный коньяк. — Ведь я же талантливый? Жутко талантливый!
Хрусталеву было скучно и неприятно с ним, и он испытывал легкое отвращение к Паршину, которое часто испытывают трезвые люди, вынужденные выслушивать пьяную ересь.
— Вот ты, Витька, тоже талантливый, но…
— Что «но»? — пробурчал Хрусталев.
— Но не ге-ни-аль-ный!
— А ты гениальный?
— А я ге-ни-аль-ный! Да, я ге-ни-аль-ный! И все это знают. К тому же не врун.
— А я разве врун?
— А ты, Витька, врун. Ты соврал.
— Я соврал?
— Ну, вы вместе с папочкой. Вы же соврали?
Во сне Хрусталев почувствовал, что, если Паршин сейчас не замолчит, он его ударит.
— Ты думаешь, я тебя в чем укоряю? Страну обманул? Нашу славную партию? Плевать мне на это! Какую страну? Ведь это ж абстракция, Витька! Мираж!
— Так в чем я тогда виноват? — еле сдерживаясь, спросил Хрусталев. — Объясни!
— Я тебе объясню, — и Паршин сильно накренился над темной бездной. — Но ты меня крепче держи. Ты придерживай. Я жить, Витька, очень хочу, я талантливый.
— Ты мне обещал объяснить, в чем же я…
— А я объясню! Ты украл чью-то жизнь. И все дело в этом. А прочие сказки…
От дикого обвинения Хрусталев так опешил, что рука его, вцепившаяся в локоть Паршина, разжалась сама собой. Потом сразу стало темно. Он открыл глаза. Липкий пот заливал лицо. Рубашка, в которой он вчера так и заснул, приклеилась к спине. Ему стало так страшно, как было только однажды в жизни, когда почтальон принес извещение о том, что их Коля убит, и мать стала медленно сползать на пол, держась за стену, а отец, бросившийся было к ней, чтобы поддержать, вдруг закрыл лицо руками и ушел к себе, странно подпрыгивая на ходу, как подстреленная длинноногая цапля. Хрусталеву было почти восемнадцать лет, и за годы войны он уже успел привыкнуть, что вокруг то и дело кого-то убивают, но то, что могут убить Колю, ему почему-то даже не приходило в голову. Мать сразу слегла. Отец пропадал на работе. Он ухаживал за матерью, заставлял ее хотя бы пить. Есть она ни за что не соглашалась. Ночами он плакал, стараясь, чтобы родители не слышали этого. Они почему-то не плакали. Однажды под утро он проснулся оттого, что материнская рука сильно гладит его по волосам. Он приоткрыл левый глаз. Искаженное материнское лицо с распухшими потрескавшимися губами было не только незнакомым ему, оно было страшным, чужим, непонятным. Злой исступленный свет горел в глазах, которыми она так пристально вглядывалась в него, что Хрусталев быстро притворился опять спящим.