Овидий в изгнании
Шрифт:
— Молодой человек, девушку вперед пропускают, — наставительно произнесла тетка-билетер.
Он затормозил, склонился перед ней и, вытягивая руку, сказал: «Проходите, пожалуйста». Его девушка сзади фыркнула. «Бесстыдник», — пробормотала тетка, и он, довольный, проследовал в зал. «Ну, ты чего, охота была… — А что меня все учат! Что меня учат-то все! Что она мне, мать?»
Они устроились. «Девчонки, давайте познакомимся! — сказали сзади, сопровождая речь дружелюбным смехом. — У вас волосы красивые зашибенно! А вы не обернетесь, пожалуйста?» Он обернулся с грозным видом. Двое парней, упиравшиеся в его спинку ногами, немного сконфузились — меньше, чем старушка, внучка которой не вылезала из брюк, — но тут смерклось и экран таинственно осветился. «Постричься надо было, — озабоченно подумал он, трогая завитки, выбившиеся из-под ушей. — На той неделе ведь еще хотел. То одно, то другое».
Кино называлось «Слушая Листа», в нем юноша и девушка, играя за двумя сдвинутыми роялями, любили друг друга; снятая сверху, с точки зрения осветителя,
Его клич отразился от углов, вынырнул из кабинок, как хор погибших душ, и утихнул, провожаемый глубоким вздохом облегчения. В наступившей тишине что-то, звонко щелкнув, ударило в край зеркала, с готовностью покрывшегося черной сеточкой, и со стуком завертелось по полу. Подросток посмотрел: под раковиной кружилась юлой медная заклепка от джинсов. Пока он, словно намереваясь выковырять у себя аппендикс, недоуменно копался в том месте, откуда она слетела, чуть не в глаз ему ударила вторая, звучно срикошетив от кафельной плитки в унитаз, и он с ужасом услышал треск расползающейся джинсовой ткани. Он ахнул, обхватив свои бедра, как при прощании навек, когда сиреневый туман сгущается, не давая запомнить любимое лицо, и уже объявляют: «Отъезжающие, не забудьте билеты у провожающих», — джинсы напрягались, как полиэтиленовый пакет, который порочный четвероклассник наполняет водой, крича в сторону балкона: «Иду, пацаны, чуть-чуть еще!» — и как этот пакет, который, отблескивая заходящим солнцем, с грозным гулом летит на голову случайному человеку, опаздывающему на презентацию, джинсы, плотно налившиеся стихийной силой, обретали под его дрожащими пальцами уверенный и упругий объем. Они тяжко вздрогнули, как конь во сне; с ширинки сорвалась пуговица, за ней вторая.
Вдруг все стихло и остановилось.
Он громко сглотнул; слабыми ногами достиг раковины, сунулся под кран, чувствуя благодетельный холод и запах ржави на воспаленной голове, а потом заглянул в зеркало.
Последние полторы минуты наградили его — непонятно за какие заслуги, но от души — роскошным круглым задом, с ямочками в верхних четвертях, налитым такою силою соблазна, что ему нестерпимо было на себя смотреть; прорвавшиеся на коленях джинсы, удерживая его личностное становление, уползли наверх, обнажив голени до половины. Упершись в него руками, словно в намерении вылезти, и вывернувшись сколько мог, он через левое плечо смотрел на его симметрическую кубатуру, засвидетельствованную джинсами со свирепой пунктуальностью, спрашивая себя, откуда это ему надуло. Обрадовавшись мысли, что он заснул во время сеанса, он ущипнул себя и взвизгнул, почувствовав неожиданную щекотливость. «Полная задница», — откомментировал он эту картину с бессознательной точностью, в отчаянии заглянув себе в лицо, на которое шикарный зад оказал разрушительное действие: глаза выглядели порочными, линия скул — женственной, челка — уложенной с искусной небрежностью; помада, жирно проступившая, как пятно на кентервильском полу, довершала картину кризиса идентичности.
Он выбежал из сортира. «Что ты, бесстыдница, делаешь! — кричала ему тетка-билетер. — Зачем туда ходила! а?» Едва не сшибив с ног бедную вдову, он опрометью вынесся из кинотеатра. По счастью, сумерки уже наступали. Он боялся обгонять одиночных и коллективных мужчин, потому что слишком хорошо представлял себя на их месте, когда, подрагивая затянутым в джинсы крупом, колебался на их линии прицеливания, как тушканчик перед фарами, и потому в каждом подобном случае искал обходных путей, чертыхаясь в грязи и лавируя меж сумеречно белеющего белья, развешанного по детской площадке. К тому же, как мудро говорит Гораций, отправляясь в турне, себя везде возишь с собой, — и внутри него был наблюдатель, которого было не объехать детской площадкой.
— Блин, да чего же они так виляют! — мысленно воскликнул он, дав себе звонкого шлепка по местам частичной моральной вменяемости.
Как ни странно, они отозвались.
— Какие претензии, мил человек? — как бы даже с вызовом осведомились нестройным дуэтом места частичной вменяемости. — Другой бы посовестился — спасибо сказал. Наплевательское просто отношение. Делай после этого людям добро.
— Это добро? Да мать вашу врасперегреб — кто его просил?
— Это, безусловно, добро. Поскольку оно в лучших проявлениях тождественно красоте. А красота, как известно, есть пропорциональность частей в сочетании с приятной окраской. Пропорции, как придешь домой, можешь оценить при помощи циркуля — помнишь, где циркуль-то? Готовальня на подоконнике. Не уколись, главное, а то сидеть будет обидно. Что касается окраски, остается полагаться на твой вкус. А чем на судьбу роптать, лучше бы застраховал удачное приобретение, как юридически грамотные люди.
— Они передергивают, — заметил Генподрядчик. — Это определение красоты оспаривалось всеми приличными людьми. Приличные люди с негодованием выслушивали его от неприличных.
— Я не несу ответственности за речевую стратегию бедер, — заметил греховный пасечник. — Мое дело изложить. За что купил, за то продаю.
— От чего застраховать? — глупо спросил одаренный подросток, пытаясь переварить внезапный экскурс в историю эстетики.
— От глада, мора, потопа, — деловито перечислили бедра, — дурного глаза, лихого человека, от зверей от дубравных, от тридевяти еретиков, от тридевяти еретиц, от стрелы летящей, от сабли стальной, от червей сыпучих, от смолы кипучей, от видимых и невидимых, чтобы волк не кусал, чтобы вор не украл. — Они передохнули и прибавили: — Это стандартный пакет. От пожара тоже можно. От амортизации, выветривания и падения котировок, будьте слова мои крепки на тое дело, крепче ножа булатного. Страхуете восемьдесят процентов объема и двадцать получаете бесплатно. Предложение действительно до тридцать первого декабря.
— Не хватало задницу страховать! — отозвался непримиримый подросток, крепко поддавая правым бортом.
— Как уже опостылел этот ваш правовой нигилизм. Помяните наше слово, он вас до добра не доведет. И они еще борются за звание демократических устоев! — видимо, Страсбургскому суду наябедничали бедра. — Демократию, товарищ, начни с себя! Встал утром, привел себя в порядок — задайся вопросом: все ли я сделал для того, чтобы честно смотреть в глаза идеалам? Не происходит ли, к примеру сказать, в моем организме какой дискриминации?
Он презрительно скривился.
— Но и у нас есть рычаги, — угрожающе сообщили оппоненты. — И мы не упустим их применить. Мы научим тебя любить не своевременность прихода, а походку как таковую. Между углом и эллипсом ты привыкнешь выбирать эллипс, особенно розовый, а учительница английского будет навевать на тебя совершенно иные мысли.
— Это мы посмотрим, насчет английского, — самонадеянно откликнулся он. — Мое дело, какие хочу мысли, такие и навеваю. Будет еще каждая задница мной распоряжаться. Я не ребенок, у меня свой ум есть.
— Ты, баклан, как бы фильтруй базар, — бесцеремонно посоветовали бедра: — какой у тебя ум? Откуда он нарисовался такой красивый? Ты, к примеру, по химии что позавчера получил? А сочинение про Базарова как написал? Напомнить?
— Она реально придирается ко мне. Она с прошлого года меня не любит, я матери когда еще говорил, после родительского собрания. Чего не так в сочинении? Все правильно там было!
— Не сваливай с больной головы. Кто писал, что «Базаров заразился от трупа» и что «смерть от любви — что может быть романтичнее»? Пушкин это писал? Придираются к нему! Скромнее надо быть, дорогой ты наш носитель, и на Базарова не клепать, ему и без тебя проблем хватает — завтра параллельным классам про него писать.