Овидий в изгнании
Шрифт:
А на носу меж тем, сразу после праздничных удовольствий, зимняя сессия. Учителя и администрация говорят: милые учащиеся, примите свое посильное участие в столь дорогом для нас для всех традиционном празднике нашего училища Новый год, а между прочим, сделайте праздничный пирог, вот у вас будет вечер, а вы сделайте-ка. И явственно намекнули, что участие в этом пироге для перечисленных лиц (группа такая-то, первая половина списка по алфавиту) будет допуском до сессии, а неучастие в нем, как откровенное пренебрежение праздником и администрацией, может повлечь. Праздник был тридцатого вечером, и это, на грех, был уже не учебный день. Эта первая половина списка, состоявшая из одних мальчиков, вся жила в общежитии и имела полную возможность коллективно чувствовать приближение Нового года. Случилось им так расчувствоваться, что когда они вспомнили о своей задаче какой-то частью общего разума, до праздничного вечера оставалось час-два, а у них, кроме пустых бутылок и мерцающего сознания, как их зовут по паспорту, никакого профессионального прибора не наблюдалось. Ужас их не отрезвил.
Идут они по училищному коридору, и вдруг кто-то говорит: нет, мужики, нельзя сразу его на стол бухнуть, дескать, ешьте, наши милые, наши хорошие, — кто его знает, что там затаилось, какая враждебная человеку сила. Надо вперед испробовать.
Собачка там была. Лохматая, праздная, маленькая и, в общем, никому не нужная. Кто-то ее кормил — вахтер, вероятно, их одних характер рабочих занятий склоняет к созерцательности и зоологическому гуманизму. Отрезали ей кусок. Глядят — жрет, ничего, только глазки прикрывает от удовольствия. Минут пять подождали — ничего чудотворного, бегает и вроде бы еще просит. Тогда оставили ее на произвол метаболизма и пошли по коридору дальше.
Как известно, в заведениях такого рода, кроме профильных дисциплин, преподают и общекультурные, чтобы человек, посвятив себя без остатка любимому делу, не остался бездуховным и внутренне чуждым многовековой культуре своей родины и большинства зарубежных стран. И была у них ради этого женщина, которая по грехам своим преподавала русский язык и литературу, чтоб не думали, что школа кончилась. Идут они мимо ее кабинета, а она как раз пришла на любимый праздник: платье в мозговой горошек, виски завиты в крутую спираль, очки протерты, на доске со вчерашнего дня ночует обособление причастных оборотов. «Отягощенная отчаянием Аксинья, не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью», и ниже печатными буквами подписано: «С Новым Годом!» Они к ней в дверь: Азалия Сергевна, вот извольте откушать, подкрепить силы для борьбы с нашим невежеством, которой мы лично глубоко сочувствуем. Азалия Сергевна откушала, и тоже они посмотрели на нее минуту-другую, не так, конечно, как на собачку, чтобы прямо в горло, а как бы вскользь и из одного хлебосольства. Азалия Сергевна выразила благодарность в приличных словах, и вроде бы все это сошло по пищеводу без эксцессов. Тут они вздохнули свободно насчет своей профессиональной и уголовной вменяемости и проследовали в праздничную столовую.
Встретили их шумно; «Заждались, заждались!» — приговаривала классная руководительница, и пошло подростковое веселье в формах и жанрах, одобренных и утвержденных воспитательной частью. Четыре девочки пропели дуэтом под гитару, нестройно жалуясь на дождь за окном и непонимание между людьми, потом состоялся танец с горящими плошками под песню Бориса Пастернака «Свеча горела», а когда отзвучали его последние перемещения, классная руководительница сказала: «Давайте-ка попробуем, что нам приготовили наши мальчики!»
Разрезали пирог, и по разномастным блюдцам, расставленным вдоль стола, разнесли его учрежденные кравчие и хлебодары. И все навострились пробовать, поскольку отмашка дана уже по этому поводу.
Как же.
Тут пошел звук. Низкий такой, вроде тумана стелился он по полу, заползая в дверь из коридора, окутывая нарядную елку и принося с собой тревожность, как на детском утреннике: так и ждешь, что злые силы из дремучего леса похитили расторопного Снеговика или опоили одеколоном любимого оленя Деда-Мороза. Старик теперь вынужден идти к детям пешком, с нещадным грузом мандаринов и шоколадных зайцев в облегающей обертке, по сильно пересеченной местности, и без твоего сочувствия, как настаивают присевшие рядом билетеры, ему не добраться. Пробовать пирог, конечно, все забыли, побросали блюдца и давай ноги в коридор, в сторону источника звука, а впереди всех — лучшая часть создателей пирога, кому он по гроб жизни обязан своим неповторимым букетом.
Если я буду пытаться скрывать, что звук исходил из Азалии Сергевны, вы моих попыток не оцените и ретардации эти сочтете издевательством. Первые, кто увидел, застыли у нее на пороге, а следующие с разбегу втолкнули этих в помещение и сами стали.
Она к этому моменту уже замолчала, недвижно сидя с очень неопределенным выражением, словно прислушиваясь, как где-то в мире снова творится несправедливость или как ее внутри младенчик ножкой толкает, а изо рта ее, который закрыть она то ли пренебрегла, то ли не была в состоянии, тянется дым, густыми клубами и с вкусным запахом, как от мангалов с шашлыком в центральном парке. И все стоят, нюхая. А когда дым отнесло сквозняком, за ним тем же ходом голос пошел, и в отличие от предыдущего раза — человеческий. Низкий, из глубины и без участия артикуляции. «Когда я умру, — величаво сказала Азалия Сергеевна, как бы ни к кому особенно не обращаясь и с видимым равнодушием к сообщаемым ею вещам, — то помните, что старик говорил вам добро…» А дальше она сообщила много удивительного о себе, своих детях и жене, которой у нее не подозревалось. Она с пронзительной ясностью представила слушателям необходимость жить по заповедям правды, работая честно свою работу и не выдумывая всяких выдумок, а потом приподнялась и сделала такое движение, будто хотела ввинтиться в пол, но не сумела и просто рухнула комком на рабочем месте.
«Это Толстой», — сказал кто-то из коллег выбывшей из строя Азалии Сергеевны, когда молчание стало казаться неловким, а надо ли вызывать врача, и если надо, то какого, не было ясно.
«Где?» — не поняли его смятенные окружающие.
«Вот», — кивнул коллега подбородком на тело Азалии Сергеевны.
Тогда от него тоже отступили, а виновные задумались, успел ли его кто угостить пирогом, и если да, как далеко зашли мутации и каждый ли раз они идут одними путями.
«В смысле — то, что она говорила, это Толстой. Году, кажется, в девятьсот девятом записывали его на патефон. Было новое изобретение. Есть такая запись, тут в кабинете пластинка хранится. Вы „После бала“ не проходили еще?»
Никто не помнил.
«Ну, вот когда будете, — великодушно сказал коллега, — она вам ее поставит. То есть поставила бы, — уточнил он, посмотрев на манкируемое тело Азалии Сергеевны. — Она всегда ее ставила».
Тут все заметили, что эта фраза звучала как зачин гражданской панихиды, и всем стало неудобно перед телом. Меж тем оно промолвило еще несколько фраз, в нетолстовской тональности, в которых одни люди, коллекционировавшие по молодости лет пластинки из серии «Писатели у микрофона», узнали Бунина доэмигрантского периода, а другие, налегавшие больше на «Птиц России», услышали ту памятную руладу, после которой доброжелательный голос Дроздова отмечал: «Как прекрасна весной трель наперстянки в сосновом бору».
Тогда все присутствовавшие впервые смутно вспомнили, что все это время, с тех пор как сказочный пирог дал Азалии Сергевне всеведенье пророка, что-то досадно отвлекало их, мешая следить за мучительностью ее моральных исканий. Что это было, они выяснили очень скоро, когда одна из девочек, обычно раздиравшаяся между шекспировскими ролями в театральном кружке и неудержимой профессиональной склонностью к полноте, с визгом признала в мохнатом пятне, качавшемся на гардине в углу, излюбленную вахтерами собачку. Все ахнули и всплеснули руками — а собачка, будто ей этого было мало, решила отвести душу за долгие годы подросткового невнимания и за неудавшуюся карьеру натурщицы и модели. Какая-то муха, которой щедрые остатки еды, изготавливаемой на тупиковых путях профессиональной эволюции, давали сохранять зимой тепло и живость, инспектировала потолок в противоположном углу класса. Собачка заметила ее сверкнувшим глазом, растворила пасть и стрельнула малиновым языком через все полное дымом Азалии Сергевны аудиторное пространство. Реакция присутствующих на эту выходку могла удовлетворить самое ущемленное себялюбие. Язык молниеносно свернулся трубочкой, увлекая в небытие прилипшую муху, и довольная собачка, распахнув шерстистые бока, сделала широкий круг почета над подавленными головами учащихся и педсостава и вынеслась в форточку, затерявшись в ночи и метели.
После этого Новый год как-то утратил актуальность».
Тут старушка заметила, что наступила полночь, и прекратила дозволенные речи. «Пойдем, — сказала она, — таможня ждать не будет». Спотыкаясь о корни, они дошли до поста и постучались в дверь с геральдическим василиском. «Прошу, пожалуйста», — с легким подъемом отозвался им внутренний голос. Они вошли. Внутренний голос, исходивший из чиновника с проницательным темным взором и прокуренными ницшеанскими усами, сказал им: «Располагаться прошу. Что недозволенного с собой везете?» — «Ничего, вот те крест», — согласно отвечали они. «Как же-с, — возразил он, останавливая взор на Ясновиде, — а вот». — «Что такое?» — трепетно спросила старушка. «Прошу понять меня, мэм, — решительно сказал чиновник: — подростки с холодным оружием к ввозу категорически запрещены. И простых подростков не всякий раз пропускаем, только по рассмотрении, а с оружием, ятаганами всякими — это уж увольте. Я вдовец, у меня дети малые». — «Что же делать?» — беспомощно спросила она. Чиновник интимно поманил ее пальцем к своей конторке. «Что гонит вас отсюда? — слышал Ясновид его шепот. — Оставайтесь, здесь отменное общество, которого украшением вы станете, как жемчужина в перстне… Что вам в этом малом? у него, сразу видать, ужасные манеры и достоинств решительно никаких». — «Это суженый мой, — страдальчески говорила она, — жизни мне не будет без него». — «Ну, знаете ли, такого ослепления… простите мне откровенность, но вы, очевидно, умная женщина… и так не видеть перспектив… Как угодно, а вас вместе я не пропущу и шлагбаум вам не открою. В конце концов, я вдовец…». Они хором умолкли. «Позвольте нам подумать немного о перспективах», — слабо сказала она. «Сколько угодно, мэм», — поклонился он. «Пойдем, Ясновидушка, на воздухе постоим», — позвала она. Они вышли в коридор, под угрюмую электрическую лампочку. Глубоко вдохнув, как перед фигурным прыжком с трамплина, старушка ударилась об пол и обернулась молодой невысокой блондинкой в берете. Ясновид изумленно подал ей руку; взглянув на него лучезарными признательными глазами, она, тяжело опершись, поднялась с занюханного казенного полу и, ловко перехватив Ясновидову руку, перебросила через бедро и ударила об пол, в свою очередь, и его, с размаху превратившегося в белого шпица («шавку или косматку», по Далю). После чего, успокоив жалобно повизгивавшего шпица ласковыми словами, она вошла в комнату, а шпиц, хромая, бежал за ней.