Овидий в изгнании
Шрифт:
Они присели на дорожку. «Ну, в добрый час», — решила старушка. Они отдали швартовы, Ясновид стал у руля, старушка невнятно произнесла заветное слово, и опрокинутая табуретка, которой Ясновид, вдохновленный надписью Коли Чайкина про шерхебель, нарек имя «Ш. Хейердал», будучи уверен, что того звали Шарль, шибко побежала по полосе, могуче взмахивая веером ног. Затрещали стремительно удаляющиеся вниз кусты, нестерпимо завыли выползающие из них голодные калоши, горизонт качнулся, блеснули петлистые линии рек. Солнце садилось. Они заложили круг над покидаемым лесом и направились в сторону запада или того, что в этих краях выполняло его функции. На горизонте дымно горело что-то ненужное, и тревожная синева выдавала существование мировых просторов. По опыту кинозрителя Ясновид полагал, что они должны, обнявшись у грот-мачты, петь песню о браке по любви, но старушка, чьему знанию этикета он доверял, к таким демонстрациям не выказала поползновения, а распорядилась крепче держать руль и следить за показаниями лага. На летучей гряде облаков, багряно озаренных, они увидели прибитого василиска с казенным
«Ясновид, — позвала старушка грустного супруга. — Скоро твой дом». — «Да», — без выражения отозвался он. «Ты, кажется, этому не рад». — «Не знаю». — «Ясновид, давай еще раз. Ты высадишь меня на острове Мадейра, там я дождусь проходящего корабля до Лиссабона. Или, если не на Мадейре, чего там, действительно, время проводить, тогда на Канарских островах, где я поднимусь на Тенерифский пик, чтобы, напрягая глаза, следить твой горделивый лет. А ты прощай навек и будь свободен». — «Очередной раз говорю тебе: нет, — отозвался Ясновид. — Что бы я ни думал сначала, теперь я скорее умру, чем променяю тебя на любую роскошь мира. Кроме того, после великого Гумбольдта, поднимавшегося на Тенерифский пик вплоть до пояса, где на нем совершенно не было растительности, в познавательном плане на Канарских островах совершенно нечего делать. Мы летим домой. Уже через час я разожгу плиту и яичницу организую из шести яиц с сосисками». — «Категорически?» — уточнила старушка. «Категорически». Старушка облегченно вздохнула. «Ясновидушка, — позвала она снова, — отвлекись, посмотри». Она зашла за мачту и выникнула из-за нее царевной-лебедью. Тело ее переливалось с места на место, сарафан был украшен драгоценными и полудрагоценными камнями от сглазу и для восхищения, роговой гребень в косе был точно португальский галиот в золотоносных струях Тахо, гордая шея, как столп Давидов, несла невыразимо прекрасное лицо, глядевшее на Ясновида с проницающей нежностью. Он выронил руль. «Если ты думаешь, это для таможни, — вымолвила она, — то не думай. Это не на экспорт, это в самом деле. Я, милый, царская дочь, Прелестой звать, меня князь три года как обманом из дому увез, на корабль купеческий заманив дорогих товаров смотреть, в старушку превратил и при себе неотлучно содержал для наслажденья властью. А ты заклятье снял, и я теперь с тобою навсегда».
Он нашарил руль дрожащими руками. Они выбрались из державы Мебиуса с ее зяблыми ежами и тайными коллекционерами; далеко внизу лежало в рамках генерального плана фосфорически дышащее море, там были гады без числа, больше, чем в органах исполнительной власти, малые с великими, и глянцево-черный Левиафан, в свое время вызвавший замечание Аристотеля, что животное длиною три коломенские версты есть животное невидимое, самозабвенно играл в кипящих бурунах, не смущаясь быть единственным игроком в своей весовой категории. «А пока, — сказала царевна-лебедь, устало прислоняясь к мачте, — я тебе расскажу сказку до конца, а то завтра некогда будет, а тебе, небось, интересно, чем дело кончилось». Она завела в третий раз Историю о чудесном пироге и подвергнувшемся мальчике.
«Дошло до меня, о мой супруг и повелитель, что, когда пребывающий в женском состоянии Виталик увидел поучительное превращение Афанасия Степановича и его супруги, заблагорассудилось ему пойти на реку, чтобы пытать счастья среди купальщиков и рыбаков. Деревенские дети бежали за ним, выпрашивая поцелуй; черная в белую крапинку коза увязалась также, потом веревка дернула ее назад, и она, поперхнувшись, пошла по периметру. Дойдя до реки, сия распрекрасная девица увидела, что посреди нее человек в резиновой лодке таскает окушков одного за другим. „Эгей, на судне!“ — закричала она ему, надеясь, что вследствие обычного расположения мужчин к миловидным девицам этот рыболов на ней не взыщет за бесцеремонность. В самом деле, бородатый рыбак поднял занятое лицо от багряных червей и улыбнулся ей. „Хорошо клюет? А взаймы у вас не найдется случайно?“ — крикнула она далее. „Ого, что я вижу, — отозвался он, — Виталик приехал на каникулы! Как себя чувствует Андрей Михайлович?“ — „А что, так сразу видно?“ — разочарованно спросила она, оглядывая себя. „Если приглядеться, есть что-то в нижней части лица, — утешил он. — А если не приглядываться, то нет, не бросается. А ты что же, вошел и выйти не можешь?“ — „Ну, да“, — согласился он, не уточняя. „Я так понимаю, ты помыслил телку, — предположил рыбак, вытаскивая окуня, которого на лету пытался заглотать окунь побольше; он вспорол им обоим брюхо ножом и кинул на дно лодки. — Правильно я понимаю? Не стесняйся, дело молодое. — Он выдернул из воды череп, вроде птичьего, но с рогами, и швырнул его на берег. — Мыслить — это вещь такая, всегда бывают эксцессы. Методические разработки устаревают в момент, а самодеятельностью тут заниматься — это хуже некуда. Ты занимался самодеятельностью?“ — „На первом курсе только, — сказала она. — Есть такая традиция, концерт устраивать. За знакомство. Мы там сценки представляли со значением. Ну, а потом уже нет“. — „Тут как я понимаю — если нет тяги, то, значит, призвания нет. Не надо себя насиловать, не отнимай хлеб у администрации. А насчет того, чтоб подумать о чем-нибудь, тут разные совершенно заходы бывают, некоторые просто край всего, хочешь попробовать?“ — „Ну, давайте“, — сказала она, пожавши плечиком. „Ну-ка, — распорядился рыбак, — если не трудно, еще раз, будь добр, помысли телку“. Она сосредоточилась, и по лицу было видно, что это у нее получается. „Отлично. Вижу успех. А теперь, пожалуйста, помысли того, кто помыслил телку“. Она смотрела с изумлением. „Ты не тушуйся, главное. Это не в зачет“, — ободрил он, покачиваясь на волнах. Тут она опустила ресницы и…» — «Осторожно!» — завопил Ясновид, бросаясь от руля.
Поздно! Заснувшая от усталости на полуслове, царевна-лебедь выпала за борт: пальцы его схватили воздух. Пущенный вниз «Хейердал» застыл над местом, где еще слышался плеск ее паденья; Ясновид прыгнул за борт, вынырнул задыхаясь и нырнул еще. Когда наконец, после долгих и бесплодных поисков в ночной воде, онемевший, он выполз на палубу «Хейердала» и тот безмолвно понес его, пока не рассыпался в пыль над его балконом, — Ясновид, потерявший счастье на много лет вперед, дошел в предутренней тьме до кровати, с которой несколько дней назад начался его бесславный поход, и, упав, закусил на ней подушку беспощадными зубами.
Глава девятая,
в которой систематические проникновения не доводят до добра, а нравственные заветы остаются чужды читательской массе
Младший сантехник позвонил в Ясновидову дверь на седьмом этаже и в ее проеме увидел лицо, наполненное таким страданием, что ему тотчас стало стыдно за цель своего прихода. Тем не менее, пущенный в дом, он, запинаясь, ее изложил.
— Сань, сегодня какой день? — хрипло спросил Ясновид.
— Пятница.
— Тогда давай так: какое число?
— Двенадцатое. В общем-то.
— Ага. Четыре дня, значит. По вашему измерению.
Он опять протянулся по дивану, иллюстрированному Константином Васильевым, а младший сантехник смотрел на него с боязливым сожалением.
— Мить, — позвал он, — тебе помочь чем? За пивом сбегаю?
— Не поможет.
— Так все плохо?
Тогда Ясновид, путаясь в словах и большую часть их заменяя болезненными ударами по той части подушки, где у нее должна быть печень, открыл младшему сантехнику историю своего плена, бегства, любви и скорби. По окончании рассказа они надолго замолчали, и к ним охотно присоединился бы и автор, давно уже чувствуя пресыщение от надзора над страдающим человеком, но, к сожалению, он принял на себя должность говорить даже в тех ситуациях, когда для всех речь становится тягостной.
— Мить, ты извини, я не вовремя, — начал младший сантехник.
— Ну, о чем ты. Помочь я вам, мужики не могу сейчас, уж извините…
— Мить, да брось…
— Могу вот свою вторую главу отдать. Может, пригодится. Мне уже не надо. — Он отдал младшему сантехнику блокнот с Муми-троллем, содержавший наброски его славянского романа, которому суждено было остаться недописанным по той причине, что автор его перерос.
Младший сантехник сбивчиво прощался с ним в передней, выходя спиной на лестницу.
— Плохо дело, — сказал он коллегам.
— Отказал? — привычно отгадали они.
— Хуже. В такой ситуации, что уж вторых глав не пишут. — И младший в общем виде передал историю Ясновида.
— Жалко малого, — сказал средний сантехник.
— Может, выкарабкается еще, — сказал старший.
— Помочь бы, — сказал младший. — Да чем?
— М-да, — ответили все.
— Ну, мужики, — промолвил старший, ударяя ладонями по коленям, — пойду я, пока суд да дело, к Терентию схожу. Мало ли, может, у него концы есть в литературной среде.
Терентий Сервильевич Гальба, персональный пенсионер республиканского значения, доживающий свои дни в насыщенной политической атмосфере на седьмом этаже, напротив Ясновида, открыл старшему сантехнику дверь и густо сказал:
— Здорово, Семен! Двоих поймали, один убежал. Ищут.
Это вызвало у Семена Ивановича неудержимое желание сейчас же уйти, чтоб не попасться, но он его подавил и вошел в комнату.
— Он с оружием. Как сам-то? — спросил Терентий Сервильевич и, не дожидаясь ответа, сообщил: — Сейчас по радио выступал писатель, и вот его спросили, что, по вашему мнению, происходит в стране, так он прямо сказал: «Воруют». Понимаешь? Вот что сказал писатель!