Озёрное чудо
Шрифт:
Недолго после старика зажилась и прибрежная заимка Яравна; рыбалку наполовину сократили, потому что обезрыбело озеро, и рыбацкие семьи укочевали по деревням и селам. Теперь, когда минуло тридцать с гаком, даже бугорки от бывших изб и бараков затянулись сбежавшим с хребта звонколистым березнячком и осиничком, сиренево украсились чащобами иван-чая. Сгнили, завалились кресты на могилках, и Спиридон Хапов, укочевавший на другое озеро, малое, непромысловое, с трудом нашел после долгой отлучки дедов бугорок — благо, что хоть мета припомнилась верная: торчащий искрошенным старческим зубом, срезанный молнией дородный листвяк — с давно уж облезлой шкурой, выдубленный и выбеленный на озерных ветрах.
Комель порос мхом и брусничником, и рясно высыпала крупная темно-вишневая
Под старость и характером, и обличкой сивобородый Спиридон стал шибко походить на деда Ждана, разве что ворчливее и сумрачнее старика. Ну да и время такое приспело, пропади оно пропадом, — фармазоны-верховоды спихнули страну и народ в срам, нищету и отчаянную гульбу, а сами под шумок растащили все, что с кровью и потом наживали отцы, деды и прадеды. Или уж светопреставление близь дверей, — скреб Спиридон то морщинистую плешь, то реденькую, ковыльную бороденку, — или уж чудо спасет народишко русский. На чудо и осталась одна надёжа.
В Яравну привез его на легковушке «Ниве» старший сын Петр, широкий, что поставь, что положь, пожизненно начальствующий в районном селе Сосново-Озерск, красномордый, одуловатый, с тяжелыми, синими мешками в подглазьях, — видать, быстро ухайдакали сивку крутые горки, по каким скребутся вверх начальники — горюны-печальники.
Спиридон в черном пиджаке, который стоял на нем коробом, точно седелка на корове, — посиживал на переднем сиденье возле сына, который и вел «Ниву». На заднем сиденье, без умолку, наперебой поминая яравнинское житье-бытье, шумно вздыхая, сидели две мужние Спиридоновы дочки, приехавшие погостить к отцу-матери. Пожили городские гостеньки у родителей, сбегали по ягоды, грибы, навестили в Сосново-Озерске тулдунских подружек и, наконец, стали упрашивать Петра, чтобы свозил в Яравну. Может быть, и не решились бы — чего уж там, Господи, смотреть, коль ничего не осталось от бедной заимки — но отец настоял, чуя, что когда еще выпадет случай навестить дедову могилку, когда еще сможет уломать Петра, чтоб отвез на заимку. А тут девки прилипли к брату: свози да свози, тот и не смог отказать городским гостенькам.
Лишь миновали былую поскотину, мягко покатили по замуравевшему проселку — а ведь улица была, вдоль и поперек исхожена, испета и оплакана — сестры, запричитали, уставившись в окошки, за которыми уплывали и охлестывали машину тонкие осинки и березки. А когда миновали свою бывшую усадьбу, ныне цветущую сиреневыми кустами иван-чая, сестры в голос завыли.
У Спиридона, как ни тужился, ни крепился, а тоже в глубоких, морошных глазницах засветились слезы. Даже Петр посерел опухшим, багровым лицом, и по набрякшим скулам запохаживали взад-вперед тугие желваки; задергался, точно в тике, правый глаз и тяжелее набухли синеватые мешки под глазами. Он крепче ухватился за баранку, злее и настырнее уставился в стекло, за которым вырастали миражами яравнинские избы и бараки, а подле счерневших листвяничных венцов бесплотными тенями маячили рыбаки, укочевавшие с озерища или, как дед Хап, давно уже отчалившие к засиневшим осенним небесам.
На скалистом берегу озера спешились. Вышли гости, потыкались туда-сюда среди чащобного березнячка и осинничка, пошарахались из стороны в сторону, запинаясь о притаенные в белесом ковыле, полусгнившие кресты и тумбочки, и лишь по обломанной листвяничной сушине — она неожиданно озарила Спиридонову память — отыскали могилку деда Ждана. Сестры, от роду мокроглазые, жалостливые, опять дружно заголосили. И вопили даже не по своему прадеду — помнили его мутно, ощущением сухого, теплого покоя и ласки — они плакали все по той же родимой заимке, где до обидного быстро пролетело раздольное, лесное и озерное малолетство, где осели, поросли наглухо быльем и ромашкой, словно канувшие заимские дворы, наивные и блажные девчоночьи мечты. По себе, как и бывает на могилках, плакали и причитали сестры.
— Ну, хва, девки, хва, — сердито осадил их отец, которому вопли дочерей болезненно щемили изношенное сердце. — Могилку прибирайте. А мы уж пойдем с тобой, Петр, крест вырубать.
— Сказал бы в Сосновке, я
— Да уж крест срубим, и то ладно, — досадливо отмахнулся Спиридон.
Утихомирившись, просморкавщись в платочки, отчего нежно заалели кончики носов, сестры начали хлопотливо прибирать могилку: с корнем повыдергивали мелкие осинки и березки, выпололи траву, оставляя на взрыхленной земле пучки ромашки. Спиридон долго маялся с листвяничным крестом, вырубая под «ласточкин хвост» пазы для перекладин…Петр только мешал, лез под руку, опахивая отца табачным чадом, но худо-бедно сладил мужик крест о семи концах; и, когда врыли его поглубже в обихоженный девками бугорок, на двух затесанных поперечинах выскребли ножом мало-мальски надпись: дескать, здесь улегся на вечный покой пожизненный рыбак, честный труженик Хапов Ждан Мартемьянович, ста трех лет от роду, Господи, упокой его душу.
Ближе к вечеру сели помянуть, достав из машины блины и брусничный кисель, приладив возле свежего креста рюмку с водкой и пару окуней горячего копчения. Петр хотел отпотчевать деда Хапа ломтем жирной пеляди, но отец велел положить окуней — земляков, поскольку про рыбу-пелядь, запущенную и разведенную в озере лет пятнадцать назад, покойный и слыхом не слыхивал.
Несколько раз неловко, отвычно перекрестившись, Спиридон прошептал то, что всегда было на слуху:
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, упокой душу раба Божиего Ждана и прости его прегрешения вольныя и неволь-ныя… Ну, с Богом. Помянем. Царство тебе Небесное, деда… Все там будем рано ли, поздно ли… — Спиридон поднял граненый стаканчик.
Петр, выпивший охотно, но тяжело, сквозь зубы, весь переморщился-перекосился и стал торопливо закусывать.
— С этой работой вся гулянку забросил, — пошутил он и тут же налил себе наособинку и выпил. — Уф!., крепкая зараза. Так и пить разучишься.
— Оно бы и ладно, — сердито буркнул Спиридон. — Хошь здоровье бы сберег. Оно ить входит золотниками, а выходит кулями… Ты, паря, на выпивку шибко-то не налегай — чай за рулем… А дедко-то наш сроду винцом не баловался, — Спиридон усмешливо глянул на рюмку, умощенную возле креста. — И табачиш-шем рот не поганил. Одно слово, старовер… Вот и век ладно прожил…
— Да-а-а… — закурив сигарету, жалостливо протянул сквозь, дым Петр, — долго дед жил, а доброй жизни не видел. В каких штанах всю жизнь ходил, в тех и помер. Кроме рыбы, ничего пут-него не едал.
Спиридон покосился на сына, хотел что-то сказать поперек, но смолчал, уставился в озеро, где похаживали и пошумливали возле берега зеленоватые, пенистые валы. Тут же под самым берегом, свившись в мельтешащий клубок, с визгом бились о воду чайки — значит, поверху плавилась мелкая сорожка, а возле, охочие до нее, паслись, конечно же, крупные окуни и щуки.
— Нет, знали наши старики, где селиться, — оглядывая озерное раздолье, подумал вслух Спиридон, — знал деда, где жить. Где еще такое местечко сыщешь. Пазуха Божья… И тайга богатая, и рыбы полом… А уж места красивше, ей-бог, сроду не видал. Э-эх, жить бы да жить.
— Везде, батя, хорошо, где нас нету, — усмехнулся Петр.
— Оно, конечно, хорошо, где вас, варнаков, нету, — отозвался Спиридон.
После деда заодно решили помянуть и убиенного Николу… Сомустили того после армии в рыбохрану, и не сказать, чтоб шибко ярился, гоняя загребистых рыбаков, а все ж таки напоролся на злую пулю — городской браконьер отпотчевал с хмельного зла — а как уж там вышло, бог весть, но отыскали его, бездыханного, в оглохшей моторке, которая сиротливо болталась на озерных волнах. Погребли Николая Хапова на заимке, подле прадеда, чтоб уж не раставались наперед, а Тоська, что убивалась на высоком становом берегу, на глазах постаревшая, поблекшая, вскоре, прихватив Ждана, укочевала в город к сестре, оттуда завербовалась на комсомольскую стройку, да и сгинула с концами, и ни слуху ни духу. Сколь ни писали Спиридон со старухой в разные края, отыскивая бывшую молодуху — шибко хотелось внучонка поглядеть, Кольшино семя — но все беспроку.