Озёрное чудо
Шрифт:
Еще не смеркалось, но солнце уже село, в озеро и посвечивало со дна утомленным, блеклым светом; и небо, и озеро по-осеннему широко, неоглядно отпахнулись, замерли, глядя на ночь; и посреди остуженного, грустного покоя, посреди серебристой воды стариковский батик виделся сиротливо чернеющим бревном-плывуном, которое, мерещилось, тихонько уплывает и уплывает туда, где озеро сливалось с небом — вечным морем.
Сперва покричали деда на разные лады, но тот не шелохнулся, потом, как и обвыклись, колошматили березовым сучком в медный таз. На гомон и бряк спустились прибрежные мужики и бабы, явилась и тетка Матрена, за которой поводком волочился ее парнишонка, ухватившись ручонкой за подол.
— Днем это ишо бравенько с им посидели на берегу, — тревожным шепотком, как про покойника, вспоминала тетка Матрена, нет-нет да и со вздохом всматриваясь в чернеющий стариковский батик. — Дед ишо баял: дескать, манит озеро… А тут ишо мой варнак… — тетка уж замахнулась на малого, чтоб дать затрещину
Тот ожег пустобайку суровым взором — чего ты, баба-дура, раньше времени хоронишь старика?! — и велел сыну сталкивать лодку:
— Ладно, Кольша, чего зря глотку рвать, плыть надо к деду.
Дед Хап лежал, переломившись через борт, и красноватая закатная рябь колыхала плавающую бороду, накатывалась с при-щелком и причмоком на низкий, скошенный лоб и, журча, обтекала бледную, с буроватыми пятнами, морщинистую плешь. Выскользнувший из-за ворота, покачивался на витом шнурке медный крестик, блесенкой посверкивал в чернеющей воде. Рука деда, упавшая за борт, сжимала ветхую фуражку с лопнувшим посередине твердым кондырем. Может, испить наклонился или уж глотнул из фураги студеной осенней водицы, да тут и отлетел к небу попутно с озерным ветерком стариковский полегчавший дух. А может быть, старик, который неведомо когда и красовался перед зеркалом, загляделся, не узнавая, на свое отражение в воде — по-младенчески растопорщенные уши и по-младенчески же вьющиеся подле ушей, бело-пушистые, остатние волосы; утекающий в пегую плешь, изморщиненный лоб, под крутяком которого хоронились, посвечивали изглуби, как два махоньких, синеньких озерушка, дедовы слезливые глаза… и это отраженное лицо, может быть, приблазнилось старику замершим ликом святого угодничка Николы, рыбачьего обережителя, который поманил, поманил деда… Или уж привиделся сынок, лет восемьдесят назад утонувший в прибрежной урёме, и, может, позвал едва слышным голоском, похожим на лепет озерной ряби, и уж не стало сил противиться родному зову.
Возле стариковского батика качался на сумеречной волне припозднившийся баклан, и когда Спиридонова лодка заскользила рядом, жалобно вскрикнул, всхлипнул, тяжело взнялся и огрузло полетел по-над самой водой, кругом огибая батик, отчего Спиридон невольно обмер, провожая вещую птицу испуганным взглядом. И после — когда, привязав батик к лодке, отец с сыном греблись в берег, — баклан все кружил и кружил подле, призрачно темнея на заревном небе, и, словно поминальная плачея, прощался со стариком заунывными воплями. Так чудилось Спиридону, так он шепотом обсказывал и на рыбацкой заимке.
— Батя, батя! — в диве пуча глаза, показывая ими дедово ведро, полное отборных окуней, не молвил в голос, а сдавленно прошептал Кольша. — Гли-ка, гли-ка, полно ведро надергал, с опупком. И окунь-то хрушкой… [121]
Не слыша его, Спиридон сторожко, с оберегом косился на баклана, который не отставал, решив проводить древнего рыбака до самой заимки.
— А как чуяло сердце, — выдохнул Спиридон, и присмиревший сын, отмахнув с глаз смоляной чупрын, смотрел на батю во все глаза, слушал, стараясь не обронить в воду даже малого словечушка; даже грести перестал, отметнув весла, с которых мерно и звонко в обступившей вечерней тиши падали в озеро капли. — На двор пошел — а еще путем не рассвело, еще петухи не пели — гляжу: мать ты моя родная, чайка!., чайка на тыну сидит. Да большущая, паря, — а дали баклан… — Спиридон невольно и опасливо глянул на летящую поблизости чайку. — Сидит, это, и вроде в окошко глазом зырк да зырк — кого уж там высматриват, Бог ее знат. Кышкнул ее с тына, а на душе морошно, неладно: ох, смекаю, не к добру ты прилетела в ограду, вещунна птица, ох, злую весточку на хвосте принесла… Сроду ить, паря, подле избы чайки не сидели… Ну, думаю, как бы наш дед не тово… — Спиридон замолчал, вздыхая и покачивая головой. — А потом закрутился-завертелся с этой картошкой, да и забыл. Отчаевали, это, значит, на картошку собрались, а я еще, помню, пошел в сенник тебя будить: пускай, думаю, сбегает сети проверит — может, хоть на одну варю за ночь налезло…
121
Хрушкой — крупный.
— Бестолку: три чебака сдуру залетели, и всё. Снимать надо сети, чо их зря гноить в воде…
— Ну и вот, значит… Пошел я тебя подымать, а тут старый-то и кличет меня в свой запечек. Надо, говорит, попрощаться, а то мало ли что. Дескать, сон видел лихой. И давай сон мне обсказывать: мол, щука приснилась, здоровенна така, цела коко-рина [122] , ажно мохом
122
Кокорина — бревно.
123
Плеск. — ХВОСТ.
Спиридон сжал в кулаке бороду, пошиньгал ее, одышливо вздохнул и, подтянув батик ближе к лодке, чтоб не болтался из стороны в сторону, покороче перевязал веревку. Мельком глянул на старика, лежащего теперь на дне батика, укрытого Коль-шиным пиджаком, еще таящим в себе запах потной Тоськиной плоти. Пиджак сполз с лица, и в светлое небо, где запалилась ранняя звездочка, глядел открытый глаз, из бездонной глуби которого уже выкатился живой синеватый свет. Опять испуганно перекрестившись, Спиридон еще ближе подтащил легонький батик, натянул пиджак на стариковское лицо, потом велел сыну:
— Давай, Кольша, греби шибче, а то уж темнеет… Да-а, сколь не жить, а смерти не отбыть.
— А и вроде одыбал, на ноги встал, — с отцовской степенностью покачал головой сын, неспешно, осторожно, вроде как похоронно загребая веслами.
Он впервые увидел смерть, вернее, даже не смерть, а покойника, который еще вот-вот наставлял его на жизнь, и ему почуялось, будто он вдруг разом стал взрослее своих семнадцати лет, будто со смертью деда жизнь его как-то круто поменяется, да и во всей заимской жизни после деда что-то переменится. Что и как переменится, он не смекал, не угадывал, но уж по-старому теперь не будет. Ясно припомнились, будто прозвучали с закатного неба, последние, вроде и обыденные, но теперь освященные сокровенным смыслом дедовы слова, сказанные ему, правнуку, на берегу. Кое-что из сказанного дедом Кольша и поведал отцу.
— Сын, говорит, родится, Жданом назови. В честь него вроде, — усмехнулся правнук.
Спиридон, заблудший в глухом и холодном тумане грустных своих поминаний, кручинных дум, слушал в пол-уха, иногда жалостливо косясь на сына, потом сморщился, проворчал:
— Ты, верно что, девке голову-то не морочь, а решил жениться, так женись. И правильно дед толковал, и грех тебе будет, еж-лив обманешь. Дед зна-ал как жить, не наша беда… Сроду худого слова не молвил, и не гордый был, незавидливый, вот и хворобы сроду не знал, вот и пожил… А уж здоровый-то был — нам еще гоняться да гоняться за им. Не-е, здоровьицем его Бог не обидел: за восемьдесят, кажись, завалило, а денно и нощно на озере, так и не вылазил из мокра. И зиму, и лето удил и купался, паря, до ледяных заберегов… Вот и смертушку легкую принял. Спи теперь, деда, спи спокойно, отрыбачил своё, Царствие тебе Небесное… — Спиридон, обернувшись на солновсход, неожиданно осенил себя крестным знамением, и сын удивленно выпучился, глядя на отца, который сроду не молился, не крестился. — Ой-ё-ё-ёшеньки…Такая вот жизнь: одне помирать, другие рожать… Ты смотри, парень, догуляешь, девка в подоле-то принесет, сраму не оберешься. На все озеро ославишься… Верно дед сказал: женись и не придуривай.
— Ладно, ладно, все бы учили да учили… — отмахнулся сын.
— Вас не учить, так и добра не видать. Вы же теперичи по-путнему-то жить не хотите, все норовите по-своему, а своего-то умишка с гулькин нос, вот и колобродите. Нет послушать, что старики говорят. Они, худо-бедно, век прожили, ума нажили.
И внука Спиридона, и правнука Кольшу смерть старика хоть и опечалила, но опечалила легко, как может опечалить голый, насквозь проглядный березняк, где на потемневших от дождей ветвях трепещут на ветру остатние жухлые листья. Исподволь утешает и греет верная надежда, что минет вьюжная зима и по теплу опять народится клейкий младенческий лист, потом окрепнет и заиграет, засверкает под солнышком. Так же исподволь, в полноте неосознанно чуется, что и человек весь не помирает, не оставляет насовсем юдоль земную, а будто нарождается и вечно продолжается во внуках и в правнуках. Но ежели покинувший землю и не приживается в грядущей родове, то хотя бы душа его упокоенная витает подле живых и, может, в лунных снах и солнечных видениях, в поклонных поминаниях наставляет родичей на ладную жизнь.