Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:
И все бы прошло обычно, как в каждом доме престарелых или на выпускном вечере, где всем почти все равно, как будто мы сами оглохли, если бы только вибрации не запаздывали, а нашей тихой публике, этим чистым танцорам, требовалось время переключиться; и потому бывало так, что мы врубаем тяжелый металл, а они все еще медленно танцуют, переступая с ноги на ногу в сексуальном пузыре из надушенного пота, девчонка прижимается к девчонке (их всегда больше), отводя мизинцем прилипшие к уголку рта завитые прядки волос, или, например, начинают беситься, тряся головами, хотя мы давно уже тонули в сентиментальном «медляке», Энджи, о, Энджи. И все это походило на большую, запоздалую, смешную общую молитву, во время которой верующие увиливают, краем глаза наблюдая за совершением обрядовых действий соседями, зевают во время
О боже, сколько в моей музыке криков замурованных заключенных, разнузданных висельников, разве вы можете их услышать, оглушенные вашими собственными жизненными токами? Я мечтаю о музыке, которая бы, как нервнопаралитический газ, переносила страшную заразу, от которой ржавеют мозг и барабанные перепонки, кровь капает из ушей, словно вы погрузились в золото. Я уже вижу, как пыточные колодки ожерелья Мадонны сдавливают ваши шеи, руки и ноги. Вижу — не во сне, не слышу. Чувствуете, как мы сладостно соскальзываем в преступные синестезии, в глубины чувств, скачущих друг за другом?
Но ни у кого нет сил на оперу, даже про черногорскую жизнь, ни про единственную смерть, как бы ни гремело черногорское «глухое коло» без музыки и слов, как бы ни трещали электрические угри. Может быть, вам будет дано сыграть на своих темных, торжественных органах. Перед вами — и жизнь, и смерть. А теперь включаем свет.
Так я и лежал, прикрыв лицо своей «Книгой об операх». Правда, большинство из перечисленных музыкальных драм я не видел и не слышал. Просто я представлял их себе, заново сочинял музыку, насвистывая или играя на маленькой губной гармошке, пока она не наполнилась до краев. И все это — вдохновленный, так сказать, пересказом либретто.
Напрасный труд? Черт его знает. Можно сказать, что это версии. Однажды я сравню их с архетипом, если не забуду. Я в музыке профан, самоучка, не знаю ни одной выученной ноты, и моя музыка зависит от мгновения — повторяется, если мне удается ее вспомнить. А так — постоянная импровизация, метаморфоза. Как только выйду, тут же отправлюсь в первую попавшуюся оперу, и не буду вылезать из нее три дня, как из публичного дома. Впрочем, меня не ждет ни одна женщина, так что и все остальные могут подождать, не так ли?
Прослушаю весь репертуар, как музыкальный Гаргантюа, не стану выбирать. Все слопаю, весь шведский стол. Пока буду сидеть на педикюре, где мне обработают огромные ногти, а парикмахер — бороду и волосы выразительной иисусовой длины, которыми теперь укрываюсь в отсутствие облаков, то увижу, насколько я был близок, насколько точно попал в тональность оригинала.
Еще бытует правдивая легенда об обезьянах, которых некий зоолог усадил за пишущие машинки и заставил стучать по клавишам, чтобы, исходя из теории вероятности, выяснить, когда и какая из них после обилия бессмыслицы набредет на какой-нибудь невинный текст, и тогда бы шимпанзе стали первыми выписывать книги, аккуратно каталогизированные в тюремных библиотеках. (Это вот, про тюремные библиотеки: вы понимаете, моя скромная авторская вставка.) Тут предполагалось ироническое замечание о том, что действия животного, наугад колотящего по клавишам, равны вершинам потаенной тренированной человеческой мысли, но финал этой истории еще более правдивый, более жизненный: обезумевший ученый после двух недель обезьяньего писательского ужаса жестоко расправился со всеми животными и выпил их живые, пьяные мозги. Не закрывайте глазки перед этой мощной натуралистической картиной, не пыхтите, как астматики, это не мелодрама.
И прямо сейчас мне приходит в голову, что я мог бы поставить эту человекообразную басню; так и вижу сокамерников, переодетых обезьянами, с разодранными глотками, с закатившимися белками глаз, и начальника Буху рядом с министром внутренних дел, заляпанных свежими бледно-розовыми внутренностями в мощном сопровождении Вагнера, которое давит сверху, как духота перед грозой!
Думаю,
Или, если уж ты так прицепился к достоверности, то представь себе критика, способного лечить головную боль касанием руки, — сказал я, не глядя. Мои потные ладони оставляли пятна, предательские отпечатки на переплете книги. Если это так, то можно у массируемого вызвать инсульт, — и уже видел преступника, преклонившего колени перед ледяной могилой. Этому обучают на шпионских курсах, — пробормотал я неубедительно. Словом, огромные возможности у такого сердца.
Вот тебе и монотеистический балласт, — вздрогнул я от собственного голоса, — дело может решить один человек, одинокий, не социализированный, аноним. Мыслящий логично, как серийный убийца.
А сейчас нечто вроде урока на дополнительных занятиях: и глухим понятно, что вместо репетиции пьесы, ради чего мы безуспешно расчищали библиотеку, у меня было полно других дел. Слухи здесь разносятся быстро, особенно среди больных постарше, и вот почти все с нарушениями кровообращения, ишиасом, язвой, диабетом или с иными долгосрочными бедами в земной юдоли, потянулись ко мне на лечение, на ощупывание, и ревматик-надсмотрщик дрогнул, потирая скрипящий сустав. Когда я смотрюсь в зеркало, то все яснее различаю в нем карманного чудотворца, заскорузлого Иисуса. Облегчаю жизнь тем, кто мне верит, от неверующих получаю насмешку или затрещину, это и есть мистика, и подлинная стилистическая фигура.
Не знаю, что там сверху сбрасывают, но чудеса случаются. Деспот здесь из-за ложки, а я из-за стресса, или, кто знает, из-за какого мрачного лабиринта в иммунитете, у меня, более-менее взрослого, повторяются детские болезни, хотя мне кажется, что я уже всеми переболел, давно, и они должны были стать для меня табу. Откуда это щекочущее наказание, инфантилизация, на которую никто не обращает внимания. Скарлатина, ветрянка, свинка, коклюш, всякая ерунда. И так по кругу. Самому нет сил отслеживать.
Кстати, и это прицельное, пробное, недраматическое бомбометание, которое нам на время отключает свет или раздвигает горизонты, я все больше ощущаю как еще один тюремный срок, практически побочный, как стихийное бедствие, ежедневное легкое эпилептическое землетрясение в сейсмически опасном районе.
Теперь я с трудом отличаю наказание от жизни. Это плохо и для воспитуемого, и для воспитателя. Я все правильно сказал?
Но Деспот меня не отталкивает из-за рассказа, пока я медленно кружу по его жирным и глухим вискам. Надеюсь, он меня не слушает, или все воспринимает как щекотание машинки, которой парикмахер обрабатывает щетинистую шею клиента, философствуя о гильотине, об оскаленных засушенных головах. Не складывается у него картина. Он убежден, что я струсил. Нет, я не убийца, но уверен, что смог бы прикончить любого своего сокамерника. Только бы меня не увидели, только бы мое преступление осталось нераскрытым. Сидим в этой камере и играем, как придурки. И это могла бы быть драма об аде.