Ожившие кошмары (сборник)
Шрифт:
— Пять! — крикнула она, подбегая к табло.
— Семь, — Джек догнал её сразу и, запыхавшись, встал сзади, дыша в затылок. Ему часто хотелось, чтобы от дыхания её волоски приподнимались и танцевали, но она коротко стриглась и лишь проводила ладонью, когда он так дышал. Давала понять, что ей нравится и она это чувствует.
Они отсчитали двенадцать строчек вниз, и Эмма радостно выдохнула. Название станции ей понравилось. Она отдала рюкзак Джеку и помчалась покупать билеты. В общем-то в этом и был смысл. Неподдельность, никаких планов, только слепой случай. И дальше, дальше, чувствуя, как пульсирующая нить судьбы тащит их тела и души неизвестно куда. Эмме это виделось хаосом, но Саша знал, куда хочет. Вернее, надеялся, что знает. Мечтал, что однажды
А ещё было совершенно не важно, как они будут возвращаться.
«Тот, кто бережёт силы на обратный путь, никогда не вырвется за грань», — повторяла Эмма цитату из какого-то фильма. Джеку нравилась эта её надрывность, готовность к поступку и то, с каким безусловным самоотречением она делала что-то для него. Просто брала и делала. Не подстраивалась, не пыталась угодить. Никто и никогда не делал для него такого раньше, и это рождало где-то внутри горячую и до дрожи пробивающую благодарность.
Сейчас Саша нелепо топтался в центре зала и виделся себе чужим и дурацким даже в этой суете приезжающих и уезжающих людей. В желудке тлела тёткина шарлотка, залитая чаем, в голове звенело слово «Цугцванг», услышанное в каком-то подкасте. Как удар алебардой в щит, лязгающе-безнадёжное. Цуг-цванг! Рюкзак Эммы был легким, она явно следовала своей идее «не беречь силы на обратный путь», и он с неудовольствием поправил на плече свой рюкзак. Тот был явно тяжелее, и Саша не вдруг вспомнил, что не выложил зеркалку, пустой металлический термос и два ролевых пистолета-муляжа.
«Да ну и черт с ними, — подумал он, — сделаю пару смешных фоток на натуре. Но хорош бы я был сейчас». Он запоздало представил, как охранники на входе сначала изумленно пялятся в экран этого своего просвечивающего аппарата, а потом ставят его к стенке и обыскивают, вызывая поспешно наряд из ближайшего ЛОВД. «То-то шуму было бы, — продолжал весело думать он, увлекаемый Эммой на платформу, — террорист-ролевик! Да не тащи ты меня…»
Старая электричка пахла как обычно, грязью, чуть-чуть дымом и креозотом. Джеку не хотелось прикасаться здесь ни к чему, но Саша был более покладист. Стараясь не глубоко дышать, он плёлся за Эммой по вагонам, ловя съезжающиеся со скоростью гильотины двери, и постепенно перестал морщиться. Пистолеты давили в спину в рюкзаке.
Тяжёлые, максимально похожие на настоящие. Они и были почти настоящими. Заботливо отлитыми, выточенными, отшкуренными, собранными из частей и смотрящимися в руке неимоверно реалистично. Да, не было затворных рам, была только видимость. Но оучш-ш-ш-ш, как это круто смотрелось!
Эмма, оказывается, отсчитывала сначала пятый вагон, потом седьмую лавку, которая не была занята, потом упала на неё, задрав длинные ноги на скамейку напротив. Никто не возразил. Вагон оказался почти пустой. Громыхал на стыках, потряхивал и раскачивался. В белёсом свете из окон он казался скорлупой, пустотелым раздутым плодом с высохшими семенами, перекатывающимися внутри. Семенами, одним из которых чувствовал себя Джек. Тыквенный Джек, семечко в высохшей тыкве…
Сашин билет, который Эмма сразу вручила ему, оказался счастливым. 717717. Тётка научила определять это ещё когда он был маленьким и ездил с ней в сад. Показывала, как сложить цифры, какие варианты бывают и как вычислить счастливый билет даже тогда, когда цифры все разные. Заметить, так сказать, счастье даже тогда, когда его не видно на первый взгляд. Уловить на границе зрения.
Глядя в окно электрички и чувствуя ухом щекотные волоски Эммы, по-хозяйски устроившейся на его плече, Саша думал о том, что ехать можно бесконечно. В идеале под какой-нибудь хороший трек в ушах, чтобы мелькали эти деревья, перелески, одинокие избушки, словно солдаты на расстрел из строя, шагавшие вперед, как только лес расступался. Бесконечность не плескала болью в зрачки, притягивала взгляд, словно холодила его… Он всегда замирал, когда сталкивался с волнующим простором. В этих слоистых туманах, бахроме кустов, проколотой телеграфными столбами и в мелькающих осколками неба озерах Саше чудилось время, запертое на огромной виниловой пластинке. И он всегда радовался, что можно иногда эту пластинку достать из-за шкафа, вытянуть из дырявого чехла, держа аккуратно четырьмя пальцами за края, поставить на диск и опустить иглу, готовясь услышать сначала шорох, а потом…
Что было не так с миром? Саша не знал. Не то чтобы чувствовал себя чужим, скорее — нежеланным. И это было не странно, тётка однажды проговорилась, что родители сдали его когда-то в интернат, но ведь забрали потом и по-своему любили. Правда, не так, как он хотел, но он не винил их. Родители оказались такие же как все. Мир вообще кололся и отталкивал, и стоило большого труда к нему притереться. Помогала, как ни странно, тётка. Он долго размышлял — что его к ней тянуло? А потом не вдруг понял, что выходил от неё словно примирившись со всеми иголками и шероховатостями мира. Наждачка слов, взглядов однокурсников, родителей словно не действовала какое-то время. Потом кожа снова начинала словно болеть, и его брезгливый и казавшийся Эмме высокомерным взгляд был как раз из-за этой неявной, тянущей, саднящей боли. Проклятый мир, с которым опять нужно было мириться, выстраивать натужные связи, снова наращивать новую толстую оранжевую кожу. Почему «оранжевую»? Боль всегда была красного цвета, удовольствие золотого, тётка была подсвечена зелёным. Эмма была тёпло-персикового цвета с золотистыми крапинками. Мир в основном был серым, иногда чёрным или синим. И только кожу, толстую защитную кожу он представлял оранжевой, плотной, способной выдержать прямое попадание фугасного снаряда.
Эмма никогда не жалела его, хоть и видела в нём слишком много для долговязого студента. Весь его спрятанный в глазах трагизм, внутренняя боль и ощеренность на мир не сильно интересовали её. Экзистенциальные поиски тоже были на любителя. Такого было полно в парнях и посимпатичней, но с ним она словно просыпалась, какая-то острота жизни, стальная и опасная, словно чуть прикасалась к её шее и становилось так хорошо, так невыносимо остро-болезненно, когда удовольствие и боль сплетались в клубок и отделить их было нельзя. Уходя от него, она словно засыпала снова. Бодрствовать было приятнее. Ну и потом была игра.
Игра в спонтанность появилась до неё, но ей понравилась. Она пропускала мимо ушей Сашины рассуждения о поисках нового себя. Но иллюзия свободы затапливала всё. Попытка бегства из реальности, которую раз за разом с настырностью идиота Джек пытался выполнить несмотря ни на что. «Почему?» — допытывалась она неоднократно. Наугад выбирать день, автобус, поезд, станцию и уходить, убегать, убираться из города так, словно никто и нигде не ждёт. Наступать на дорогу из жёлтого кирпича, которая сама выстилается прямо у тебя из под ног. «Однажды ты поймёшь, — говорил он. — Хочу найти место, где этот мир кончится и начнётся другой». Ей страшно нравилось. Как отказаться от нити судьбы, ведущей прихотливо и внезапно? Она воспринимала это как вызов. Придумать свой мир самим, насмотревшись Годара и Трюффо, вплести его в провода и асфальт, подложив незаметной тыковкой в кучу огурцов, капусты и моркови.
Двери вагона лязгнули, отрезая кого-то от тамбура. Шаткие шаги, шорох, шевеление сзади и катящийся на метр впереди смрадный дух хлестнули по обонянию. Саша вздрогнул, но напротив уже упал на сиденье, хрипло дыша и едва не задев ноги задремавшей Эммы, старик с белёсыми бровями. Они бросались в глаза, так что сначала Саша не успел ничего рассмотреть толком, ни рваную одежду из лоскутов, едва держащихся друг за друга, ни женских сапог с разорванными голенищами… Только жуткие поросячьи белёсые брови на красном обветренном лице и запах тухлятины, заполнивший пространство.