Ожоги сердца (сборник)
Шрифт:
— Погоди, Митрофаний, — говорит она, — выбирай место на Завалинке. Сейчас все туда выйдем.
Тот помялся и вышел.
— Кто это? — спросил я.
— Из Рождественки, потом поясню, — тихо ответила она и, подумав, громко добавила: — Он обещал мне Михаила вернуть.
— Дух, а не тело, — заступилась за Митрофания еще сравнительно молодая женщина, что притулилась на конце скамейки возле печки.
— А ты, Аннушка, этот дух хоть раз за руку держала?
— Окстись, Прохоровна, не рушь веру в людях. Дух-то уже пришел к тебе в дом.
Женщина, глядя
— Сущую веру в дух грешно понукать, — поддержал он Аннушку и, помолчав, уточнил: — Дух верных патриотов Руси живым словом в людской памяти живет.
— Оптом, сразу покупкой занялись, — упрекнула их Ксения Прохоровна и, перехватив поднятый кем-то со стола самовар, повернулась к открытому окну: — На-ка вот, духовник, подержи, да не ошпарься, пока мы стол выносим.
— Жар через окно, покорность через порог… Твоя в доме власть, готов служить, — согласился тот, принимая самовар.
К чему он так сказал — я не понял, но тут же заметил, что к его голосу прислушиваются все, кроме хозяйки дома. Ему не откажешь в умении привлекать к себе внимание и внешностью, и замысловатыми изречениями. Бросил вроде невзначай какую-то непонятную фразу, блеснул медалью на груди и… Теперь следи за ним — зачем он сюда пришел незвано-непрошено? Так и есть. Ксения Прохоровна взглядом и жестами дала мне понять, что не звала его на эту встречу, но коль пришел — не выгонишь. И уже на пороге предупредила меня:
— Смотри, прилипнет к тебе, не отстанет, как тень, а возле него всякие одонки ошиваются. Всюду с медалью за Сталинград себя показывает…
Теперь я почти уяснил суть слов матери Миши Ковалева, сказанных при утренней встрече возле гостиницы. Я боялся, что она сурово и строго будет осуждать меня за смерть сына, но пока вижу в ней доброжелательного советчика — быть осмотрительным.
Три раза подливали в самовар с электрическим подогревом. Чаепитие и разговоры затянулись до жаркого солнца. Услужливая Аннушка принесла из погреба квасу в туеске, холодного, даже стенки бересты запотели.
— Испробуйте, холодненький, на хлебных отрубях, — сказала она, подвигая ко мне туесок.
— Негоже, — остановила ее Ксения Прохоровна. — Жар жаром гасят, а ты лед предлагаешь, без голоса человека хочешь оставить. Небось еще молочком от дикой коровки скрепила?
— Проверь. Думаешь, только ты одна трезвенница?
— Ладно, помолчи, дай человека дослушать.
Рассказываю все, что помню о Мише Ковалеве, о его подвиге. И когда моя устная повесть о нем дошла до прощального салюта — я встал. Поднялась и окаменела рядом со мной его мать. Отодвинули от стола табуретки и скамейки. Поднялись и те, кто сидел вдоль завалинки, на перевернутых кадушках, на бревнах разобранной стайки. Все стоят, опустив головы, будто перед ними не стол посреди двора, а надгробье над братской могилой, где похоронен замполитрука Михаил Ковалев.
И тут я уловил, что допустил какой-то просчет в угоду Митрофанию. Если все стоящие были неподвижны и смотрели только себе под ноги, на землю, то он жадно, каким-то торжественным взглядом фиксировал свое внимание на мне и стоящей рядом со мной матери Миши Ковалева. В его глазах читалось: «Вот убедитесь, люди, в правоте Митрофания, не считайте его убогим, он знает, как надо утверждать веру в дух и кого брать себе в помощники в таком деле». Значит, я сработал на него. Да, здесь он моя тень. Надо быть действительно осмотрительней. И еще: нельзя мне уезжать отсюда так скоро, как планировал.
К столу больше никто не присел. Снова заскрипела калитка, как мне теперь показалось, тихо и жалобно. Дольше всех неподвижной оставалась Ксения Прохоровна. Я тоже не смел тронуться до тех пор, пока она не подняла глаза, затем прижала мою голову к себе и почти шепотом повторила несколько раз:
— Спасибо, сынок, спасибо…
В груди у нее что-то прихлипывало, клокотало, похоже, слезы, которые она сумела сдержать в себе, чтоб смотреть на людей сухими глазами. Да, разве можно быть хлипкой при людях? Тогда каждый кому не лень будет использовать ее слабость в своих целях, ведь она с давних пор слывет кремневой и непреклонной перед любой бедой и несправедливостью. Потом, оставшись наедине с собой, как бывало в молодости — муж ее был убит из-за угла выстрелом из обреза в первый год коллективизации, — смочит слезами и кофту и подушку.
Перед калиткой она остановила меня:
— Знаю, в райкоме тебе надо показаться. Иди, а дочку и сына оставь здесь… Повеселей мне будет, на озеро с ними схожу. А там скажи: побывала я сегодня на фронте рядом с сыном. Правду ты о нем сказал. Он такой и был. Боялась, в опасном деле сробеет, а он остался таким, каким родился. Под своим сердцем вынашивала его… Вот видишь, при тебе могу и слезы показать. Мало их у меня осталось… В Яркуле у Таволгиных тебе надо побывать непременно. Потом обязательно в Рождественке, там многие по наущению этих не верят похоронкам, сколько лет ждут, истощают себя ложной верой и подачками. Побывай еще… да ты сам знаешь, у кого надо побывать.
В райкоме я застал только первого секретаря. Весь аппарат в колхозах и совхозах. Лето засушливое, ни одного дождя с весны. Идет подготовка к перегону скота. Маточное поголовье — в Барабу и к Обской пойме, молодняк — на сдачу живым весом.
— Как спалось, как завтракалось? — спросил меня Николай Федорович, садясь рядом со мной. Он уже знает, где я задержался до жаркого полудня.
— Прошу заказать Москву, — сказал я и назвал номера двух телефонов, служебный и домашний, Леонида Сергеевича Соболева.
— Жаловаться или сбегать от жары торопишься, комиссар?
— Теперь к слову «комиссар» нужна приставка «бэу», — заметил я. — Бывший в употреблении, поэтому могу и жаловаться и проситься в прохладу.
— Да-а-а, — протянул Николай Федорович, упрашивая междугородную связаться с Москвой как можно быстрее.
Он, конечно, не поверил тому, что я сказал, и незамедлительно попросил уточнить:
— На какой день заказывать билеты? И сколько — три… один?..
— Сейчас прояснится, — ответил я.