Ожоги сердца (сборник)
Шрифт:
— И вы согласились?
— Попробуй не согласиться… Мы готовы были сопротивляться — пусть снимают, исключают из партии, — но боялись другого: придут новые руководители и начнут распахивать еще шире и глубже, чтобы доказать, как они умеют выполнять и перевыполнять планы. Мы-то хоть кое-где оставили зеленые островки, вроде огрехи допустили, теперь за счет их держимся. Из двух зол выбрали меньшее.
— Ну, Екатерина, не узнаю тебя.
— Так уж не узнаешь, будто совсем старой стала.
— Я не о твоей внешности говорю. Я о людях. Как же теперь им в глаза смотреть?
— Трудней, конечно, стало разговаривать, особенно со скотоводами, изворачиваемся
— Кто же молот и кто наковальня?
— Не выпытывай, сам знаешь.
— И кто-нибудь из «молотобойцев» приезжал сюда, чтоб сказать: «Допущена ошибка»?
— Зачем, когда можно вызвать и сказать: «Вы исполнители, вы и признавайтесь в своих ошибках; не расходуйте время на проработку отставных, без этого дел много…»
— Узнаю Катю Ковыль на бюро райкома комсомола: готова собой закрыть комсомольский сад от суховея. Однако как ты прикроешь такое огромное поле теперь, когда оно стало мертвым?
— А кто мне поверит, если я буду прятаться за спины других?
— Да, на поле смотреть больно: язвы и коросты.
— Добавь: неизлечимые, — подсказала она и, помолчав, уточнила: — По крайней мере, сейчас, и надолго.
Мне стало зябко.
Невдалеке, на развилке дорог перед поймой взметнулась пыль. Мимо нас промчался мотоцикл с коляской. За рулем девушка, в коляске бородач, похоже, тот самый, что приходил к бабке Ковалихе.
— Хитрован, — сказала Екатерина Ивановна, кивнув в сторону удаляющегося мотоцикла. — И сюда заглядывает… Да ты его, должно быть, уже знаешь — Митрофаний из Рождественки.
— Показывался, — подтвердил я, — с медалью за Сталинград.
— Хитрован, — повторила она и повернулась к столбящейся пыли. — Вот видишь, завихрилась дорожная пыль. Сейчас ветер погонит ее стеной вдоль дороги или на пойму повернет. Вот так и начинаются пыльные бури, ветровая эрозия почвы…
— Но ведь раньше в этих степях тоже гулял ветер, — напомнил я, — степь без ветра — что грудь без дыхания.
— Правильно, — согласилась она, — и суховеи, горячее дыхание засушливых степей Казахстана, небось не забыл. Травы и всходы хлебов жухли, как ошпаренные кипятком. Но те ветры, как правило, дули в одном направлении, оттуда, — она показала на багровеющий небосклон юго-запада. — А этот доморощенный, кулундинский, кружит над пашнями, пока небо не почернеет. Вон, видишь, завихрился, заколесил зигзагами, норовит выдрать из почвы еще что-то для своего разгула, но тут на пойме уже нечего поднимать в небо… Так летом и зимой истощается почва.
Между тем столбы дорожной пыли, покружив над вспаханной поймой, куда-то исчезли, будто растворились в желтеющей дали горизонта. Смотрю на пойму, а перед глазами то появляется, то исчезает лицо той Кати-трактористки, которая покоряла нас красотой улыбчивых губ, загаром пухлых щек, колючестью речей и резкостью жестов. Гордая недотрога Катя — Ковыль… Что делают годы! Годы ли? Сколько морщин и седин прибавили ей заботы после того, как на этой пойме не стала расти трава. Ее младший брат Алексей Иванович Беляков был в моем батальоне, погиб в Сталинграде, на Мамаевом кургане, в октябре сорок второго. И отец погиб где-то под Москвой в декабре сорок первого. В те годы она была секретарем райкома комсомола, поднимала подростков, стариков и старух на полевые работы и ухаживать за скотом. В райкоме появлялась только в дни заседания бюро, два раза в месяц, в другие дни и ночи ее можно было найти в ремонтных мастерских МТС или в поле за рычагами трактора, учила мальчишек и девчонок любить землю и работать на ней. В конце войны ушла с комсомольской работы на хозяйственную, стала директором МТС. Весной в победный год допустила вынужденную вольность — в некоторых колхозах зоны МТС разрешила сев зерновых по невспаханным полям по стерне. Зяби было мало, и весенняя вспашка затягивалась. Не оставлять же землю пустой, незасеянной. Что скажут фронтовики, вернувшись домой? Эх вы, беспомощные бабы… Получилось вроде очковтирательства: вспахано столько, а засеяно в три раза больше. Строгий выговор записали. Благо посев по стерне дал хороший урожай и пшеницы и ячменя, только овсы задавили сорняки, но строгое взыскание списали. Сколько таких списанных и несписанных выговоров оставили свои росчерки и узелки на ее памяти, на сердце, на лице…
Нет, не буду больше бередить ее душу расспросами. Надо затеять какой-нибудь пустячный разговор.
— Катя, — сказал я не оборачиваясь, — в футбольной команде ЦДКА был наш земляк, отличный форвард Всеволод Бобров.
— Не хитри, Сергеев, — резко оборвала она мою затею, — мы находимся в полосе черных бурь… Дай выговориться, иначе разревусь…
Она повернула меня за плечи к себе лицом. В глазах у нее появилась строгость и требование: слушай меня внимательно, если хочешь понять мои думы и заботы. Этот взгляд заставил меня вспомнить беседу с секретарем райкома партии о последствиях черной бури.
…Весна шестьдесят пятого года выдалась в Кулунде редкостная. Уже во второй половине апреля по вспаханным гривам появились вихревые столбы пыли. Земля теряла влагу. Хлеборобы решили поправить дело ранним севом. Своевременная задержка влаги в почве гарантирует урожай даже в засушливое лето.
Посеяли хорошо и вовремя. Стали ждать всходов. Ждали и дождя. Лишь бы один, хоть небольшой.
Вскоре зазеленели густые, ровные всходы яровых. Вот теперь нужен дождь, дождь. Пусть пролетный, проходной — и тогда наверняка сто пудов с гектара.
Но дождя все не было, а солнце все жарче и жарче палило землю. Ждали дождя с северным ветром — не пришел. Ждали с западным — тоже не пришел. Подул восточный — и снова суховей, без росинки. Наконец засвистел южный, порывистый, теплый. Появились тучи. Вот-вот брызнут живительной влагой. Опустились низко, с лохматыми метелками по бокам. И опять ни капли. Ушли быстро, как настеганные. Вслед за ними откуда-то с юга медленно наползала огромная, черная как ночь… Ну теперь наверняка ливень, быть может, с градом. Пусть с градом, не так уж страшно: всходы еще низкие, поправятся, лишь бы влага в почве появилась. Кулундинская пшеница, конечно, боится града. Черная туча повисла над Кулундой надолго. Черный мрак с ветром.
Потерялись границы дня и ночи. В избах зажгли лампы. Солнце скрылось на сутки. Пошли вторые. Скот сбежался к дворам. Мычат коровы, блеют овцы, ржут лошади, укрываясь за стенами скотных дворов и сараев. Такого еще не было здесь: черная буря…
Посветлело на исходе вторых суток. Посветлело лишь в небе, а на земле и в душах людей стало мрачнее мрачного. Черная буря. Что она наделала! Зеленеющие поля будто исчезли, утонули в черноте. По ним ползла барханами пыль. Выросли сугробы пыли на улицах, перед домами, перед полезащитными посадками. Белые стволы березок почернели, будто обуглились. Черный войлок лег на землю и переползал с полей на пастбища, на сенокосные угодья. Вся степь, как ошпаренная кипятком, стала пятнистой, облезлой, и все надежды на урожай рухнули. Такого удара стихийных сил природы кулундинцы еще не испытывали. Удар в самое уязвимое место, и в такой момент. Ни хлеба, ни трав…