Ожоги сердца (сборник)
Шрифт:
Это насторожило Митрофана. Он задышал порывисто, плавность жестов исчезла, во взгляде появилась колючесть. Вот так он, вероятно, смотрел мне в затылок там, в овраге под Гумраком, когда я приказал ему следовать за мной. Но тогда он вел за собой почти целую роту, вел в зону опасности и, как показало время, попал в круговорот такого огня, из которого вышли лишь счастливые единицы, а сейчас… Какую беду он почувствовал в итоге нашей беседы? Раненые и даже смертельно искалеченные на передовой фронтовики в момент эвакуации боятся бомбежек и обстрелов больше, чем здоровые. Кричат, стонут, скрежещут зубами или кусают губы,
Отодвинув в центр стола тарелки, чашки, ложки сначала от Тимофея, затем от меня, он ушел за перегородку. Прошло минут пять.
— Пора уходить, — предложил Тимофей.
— Пора, — согласился я.
И когда мы поднялись, Митрофан выглянул в просвет между занавесками.
— Прощения не прошу, — сказал он. — Разбередил ты, Тимофей, душу Зинаиды. Не с добром приходишь. Плачет она. Оставьте нас в уединении.
Мы вышли. Край восточного небосклона прочеркнула розовая полоска утренней зари. Началась отслойка ночной темноты неба от земли.
— Ты верно заметил, — сказал Тимофей, — живет он в деревянном веке. И Зинка… Видал, как прислушивалась, кое-что поняла.
— Посмотрим…
— А что смотреть-то, кровь-то у нее нашенская, еще одумается. И нас критиковать пытался.
— Не пытался, а критиковал, да еще как, — возразил я. — Хоть он надломленный человек и противоречий в его суждениях много, но своей критикой сказал нам: «Не умеете вы входить в душу человека со своими идеями, построенными на реальной основе, а вот посмотрите, как надо утверждать веру в то, чего в действительности не было и нет, ведь бога никто не видел и не слышал, а люди верят в него. Почему?»
— Черт его знает почему, — не задумываясь ответил Тимофей.
— Не черт, а многовековая практика служителей религиозного культа… Церковники помогли солдату, у которого украли все документы, осталась только медаль «За оборону Сталинграда».
— Это он про себя рассказывал, — уточнил Тимофей.
— Про себя, — согласился я. — Но как об этом было сказано! Деваться некуда, вот и пошел к ним, а те, кто обязан был помочь ему, остались в стороне…
И далее я почти дословно повторил притчу Митрофана о мужике в троицын день.
— Тут в самом деле есть над чем подумать, — спохватился Тимофей. — Выходит, он высек нас.
— Высек по всем правилам, — согласился я.
— И ты готов поднять перед ним руки?
— Не собираюсь…
Мы остановились невдалеке от дома Митрофана. Утренняя прохлада, тишина, между березок стлался реденький туман. Мне захотелось постоять, подумать, высказать Тимофею свои суждения о минувшей ночи. Она вроде прошла для меня не без пользы: уточнил, где и как встречался с Митрофаном в Сталинграде. Что касается религиозных убеждений, то думается, нет надобности разубеждать его, пусть молится небу и верит, что своими молитвами ограждает землю от ветровой эрозии, лишь бы не мешал местным хлеборобам понимать насущные задачи в борьбе за хлеб, за плодородие пашен. Мы беседовали, а не спорили. Да и какой смысл? Из снега кашу не сваришь…
Так или примерно в таком плане я собрался убеждать Тимофея, моего друга юности, собрата по комсомольской работе в довоенную пору, чтоб он не повторил ненужных выпадов против Митрофана, но в этот момент случилось непредвиденное. За нашими спинами послышался зов о помощи:
— Митрофаний!.. Батюшка, помоги, ограбили!..
Мы обернулись, и к нашим ногам припал старичок. Плечи трясутся, седая голова бьется о землю, руки тянутся к моим ботинкам.
— Батюшка… Мит… Мит… — Он обознался, считая, что перед ним Митрофан.
Мы подхватили его за плечи, подняли на ноги. Я охнул, ощутив в сердце обжигающую боль: на меня смотрели глубокие, как бездна, кричащие о помощи глаза отца моего друга по фронту политрука Ивана Ткаченко, погибшего на Мамаевом кургане.
— Филипп Иванович, что с вами?! — спросил его Тимофей.
Старик всхлипнул раз, другой, осмотрелся.
— А где Митрофаний?
— Здесь его нет, у себя.
— Не верю, дайте перекреститься на вас.
— Не надо, Филипп Иванович, не надо…
Я прижал его голову к своей груди и чуть не закричал: кто посмел грабить теряющего рассудок отца фронтовика…
Отдышавшись, старичок еще раз осмотрелся, узнал нас.
— Вечорась пришли в мою избу два мужика с бабой и младенцем. Выпили три бутылки. Баба передала мне на руки младенца и давай с одним мужиком лобзаться, потом со вторым, срамница… В полночь подняли меня. Лезь, говорят, в подпол за литровкой, которую припас на поминки сына. Нету, говорю, литровки, я непьющий. Баба схватила меня за ворот и об стенку головой. Мы, говорит, от Митрофания. Выкладывай деньги, которые припас на свечи. Завтра, говорю, после базара сам отнесу… Митрофанию. Продам корзинки и отнесу… Врешь, старый пес… И пошли потрошить мои манатки. Полезли на чердак за корзинками. Я за ними и… полетел с лестницы вниз головой. Очнулся, а их и след простыл. Вот и бегу к Митрофанию, как мне теперь быть-то? Хотел сыну хоть во сне пожаловаться, а он не пришел, эти супостаты не дали ему прийти ко мне…
На горизонте показался край солнечного диска. Замычали коровы в разных концах Рождественки. Где-то щелкнул бич пастуха. Тимофей посмотрел на часы.
— Пять часов, пошли в сельсовет.
— Зачем? — спросил его Филипп Иванович.
— Позвоним в район. Задержать надо твоих грабителей.
— Не надо. Над ними вся власть в руках Митрофания.
— Ничего, обойдемся без него.
И Тимофей взял Филиппа Ивановича под руку, зашагал с ним к сельсовету. Я последовал за ними. Последовал, не оглядываясь на дом с голубыми ставнями, чтоб вновь не вспыхнула обжигающая боль в сердце.
ЗАПАХ ХЛЕБА
Иду к элеватору и вспоминаю охваченные огнем войны поля спелой пшеницы. Досадно и до слез горько было дышать хлебной гарью. Тогда мне казалось, что вся жизнь погружается в вечный мрак. Потому и теперь, в мирное время, когда вижу ломти хлеба с подожженными корками, я готов высказать самое суровое обвинение стряпухе или пекарю, которые по недосмотру или халатности допустили такое надругательство.
Зато с какой окрыляющей душу радостью я дышу ароматом свежевыпеченных булок, калачей, ватрушек. Впрочем, хлеб всегда и везде излучает свой хлебный запах — устойчивую веру в жизнь. Даже в солдатском окопе мороженый — хоть топором руби — хлеб пахнет хлебом, и без него свет не мил. Хлеб никогда не приедается.