Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
— А она? — спросил я.
— Ай, я все пищу за нее! — сказал он.
Я все же настоял на том, чтобы подписалась она. Женщина выставила руку из халата. Она у нее была маленькая и белая, без многолетнего загара, который я видел на руках у женщин, работавших в поле. Малый что-то сказал, и она вывела на бумаге неровный кружок с хвостиком.
— Можно ей идти? — спросил он.
Я молча кивнул:
— Кыт! — бросил подросток, и женщина исчезла, будто здесь ее и не было.
Некоторое время я сидел в задумчивости. Потом поинтересовался, ездит ли эта женщина на сессии Верховного Совета республики.
— Ай,
— Сама?
— Я с ней.
— Ты ей родственник?
— Ай, брат… Мужа ее брат! — поправился он.
— А в каком ты классе учишься?
— В восьмом. Трудодни мне за это пишут! — похвастался он.
Далее в моей памяти происходит смещение, некий светлый провал. Речь идет о прославленном ханабадском гостеприимстве. Все происходит как бы в полумираже, и одновременно вполне ощутимой реальности. Это дощатый тахт под не распустившей еще листьев чинарой. Во всю свою ширь покрыт он огромным ханабадским ковром. Сверху — клеенчатая скатерть. На нее ставят круглые чайники, пиалы, рассыпают конфеты, отдельно в тарелочках устанавливают колотый сахар-наубат, курагу, кишмиш. Носят это знакомый малый и какой-то черный худой мужчина в полотняных штанах. Женщин не видно.
— Что, чай будем пить? — спрашиваю я.
— Да, чай, — отвечает словоохотливый малый. — Чай-пай…
Я не придаю значения пока еще неясной для меня игре слов и согласно киваю головой. Все они уже здесь, кто ходил со мной по полям: председатель колхоза, парторг, бригадир, редактор стенгазеты, заведующий полевым станом, заведующий библиотекой и многие-многие другие. В сосредоточенном молчании пьют чай, вздыхая с достоинством и глядя прямо перед собой. Находимся мы во дворе у председателя сельсовета, и я начинаю понимать, что такова его здесь служебная обязанность — принимать гостей. Учусь я также тому, что не следует обтирать полотенцем руки, а нужно лишь промокнуть. А еще нельзя класть лепешку подовой стороной вверх.
Зато что такое «чай-пай» я сразу понимаю. Это обычная водка — «мама» областного розлива. Так зовут ее понимающие люди за особую ласковость во вкусе и запахе. Впрочем, подлинные, коренные ханабадцы зовут ее «Ак-Мамед», что значит Белый или Сумасшедший Мамед. Ее наливают, как чай, в большую пиалу-кесешку, подносят ко рту, слегка вдыхают аромат, и…
Но ханабадское гостеприимство достойно отдельной главы, мы к нему еще вернемся.
Все остальное происходило будто в полете на ковре-самолете. Скатерть-самобранка не иссякала. Если накануне заползали в неискушенную душу некоторые сомнения, то щедрое, идущее от полноты души угощение развеяло их все без остатка. Они растаяли подобно миражу, исчезающему под благостными лучами ханабадского солнца. Очищенная от всяческих угрызений совесть — не это ли идеал истинного ханабадства!..
В таком вот радостном состоянии духа я опять сидел в поезде и ждал, когда же он тронется в обратную сторону. Но поезд все стоял. Несколько раз уже выходил с жезлом на перрон дежурный по станции. Сам начальник в красной фуражке прохаживался взад и вперед, озабоченно поглядывая куда-то вдаль. Часы показывали уже значительное опоздание, но сигнала к отправлению все не давалось.
И вот далеко на дороге закружилась пыль, стала приближаться. Полтора десятка машин, все новые «Победы», одна за другой подъехали
Провожающие выстроились вдоль вагона и смотрели в его окна. На них были одинаковые кители, галифе и сапоги. Краем глаза увидел я, как от крайней машины отделилась небольшая группа. Двое или трое подсаживали в мой плацкартный вагон какого-то человека в плаще и кепке. Тот высокомерно отвел их руки и, хоть с некоторым трудом, но самостоятельно забрался наверх. Он вошел в вагон и тяжело сел на ближайшее к выходу место, как раз напротив меня. На локте у него висела громадная ханабадская дыня, обмотанная соломенным жгутом. Человек небрежно закатил дыню под скамью и в упор посмотрел на меня:
— С кем имею честь?
Тронувшийся с места поезд не развил еще ход, но человека заметно покачивало.
— Журналист! — определил он, не услышав ответа.
— Все силы на досрочное окончание сева!
Он был вдвое старше меня, и что-то было притягательное в его пьяном кураже. Ханабадское гостеприимство уравнивало нас, и мы начали разговаривать.
— Да, тут уже закончили сеять. Первыми в республике! — сказал я, подтверждая свою информированность.
— Вы так думаете?
Я назвал цифры и факты о количестве засеянных в районе площадей.
— Ерунда! — сказал он, брезгливо поджав губы.
— Почему? — опешил я.
— Потому что засеяли только пять процентов. И правильно сделали!
— Как так? — растерялся я.
— Хлопок не овес. Рано сеять до Новруза.
— Какого новруза?
Он посмотрел на меня более внимательно.
— Это персидский Новый год — новруз. Случается он двадцать второго марта. В день весеннего равноденствия, если помните.
Сказав это, он потерял ко мне всякий интерес и теперь хмуро смотрел в окно.
— Так у меня сводка…
В голосе моем была неуверенность. Он оторвался от окна:
— Вы что, и вправду в первый раз?
Таким тоном спрашивают девушек об их невинности, и я вдруг почувствовал, что краснею. А он смотрел на меня уже с искренней симпатией. Я принялся сбивчиво рассказывать, что сам видел засеянные хлопком поля.
— Пишите, пишите, это ваш хлеб.
— А вы от какой организации? — спросил я у него.
— Областной агроном.
Так я познакомился с Костей Веденеевым. А накануне из окна вагона я впервые увидел первого секретаря обкома партии товарища Атабаева…
Мой дебют завершался блестяще. Бубнового с Женькой я нашел в лучшем, на три кровати, номере гостиницы. Михаил Семенович спал, навернув на голову одеяло, а Женька со свинцовой твердостью в глазах писал, не останавливаясь. На столе, рядом с чернильницей, стояла пустая бутылка из-под водки, граненый стакан и лежал кусочек черствого хлеба. Графин с водой стоял на окне. На третьей — свободной — кровати были разложены бумаги и подшивка местной областной «Правды». На стене висела картина «Утро нашей родины».