Падший ангел
Шрифт:
без креста, без оглядки на страх...
Вот и матери крест надмогильный
затерялся в кавказских горах.
Возвращаясь с грибного пробега,
ощутил я коня за спиной.
А затем, приглашенный в телегу,
вдруг уснул на подстилке сенной.
...И во сне, миновав лихолетье,
разрушенье и гибель сердец,
я проснулся... в начале столетья,
в том селе, где родился отец.
То есть — именно в Лютых Болотах,
где
А на тропке — глазастенький кто-то,
и кудряшки скатились на лоб.
— Как тебя величать, цыганенок? —
так спросил я чудного мальца.
— Яшка я, — отвечает ребенок. —
Твой отец. Узнаешь ли отца?
Улыбнулся, чирикнув, как птица,
а затем вопрошает всерьез:
— Что там в жизни со мною случится?
Ты ведь знаешь... Ответь на вопрос.
Рассказал я ему про аресты,
про увечные пытки воины...
Постоял он — и сдвинулся с места,
и потопал в объятья страны.
А потом обернулся оттуда
и спросил — без раскрытия рта:
— А любить меня в будущем будут?
— Да как всех... Кое-кто... Иногда.
Снаружи — храм. Хотя и без креста.
Внутри, как в черепе, зияет пустота.
Но как же пустота сия грязна:
обрезки мишуры, стекло из-под вина...
Не красный клуб здесь был и не вертеп:
всего лишь — цех, производящий ширпотреб.
На фресках — доски. Острия гвоздей
уходят в роспись, как в тела живых людей.
О, городок, в своем ли ты уме?!
На окнах — ржавые решетки, как в тюрьме.
Но стекол нет. Гуляет ветерок.
И сердце просится из склепа — за порог.
Не запустенье ощутила грудь,
но отвращенье! Как сюда вернуть
любовь и святость? Как избыть позор?
Чтоб просиял народа мутный взор!..
...Снаружи — храм. Хотя и без креста.
Внутри — Россия. В ожидании Христа.
ТРАВА ПОКАЯНЬЯ
Дух мнимой свободы из гордости соткан.
...Пустые глазницы грозненских окон —
куда они смотрят, не плача, не видя?
В пожары отмщения? В зубы обиде?
А что есть свобода? И присно, и ныне —
все те же узилища, вопли в пустыне!
На окнах свободы — все те же решетки
безбожья, безлюбья. И... взрезаны глотки
Куда она манит, в какие просторы?
В кровавые реки, гнилые озера...
Но жажда пустых обгоревших глазниц
не знает любви, не имеет границ.
И нужно вдохнуть в эти окна пустые —
и свет, и Свободы черты молодые.
А смертную ненависть, вместо отмщенья,
с годами — развеять молитвой прощенья.
И пусть зарастают гордыни деянья,
как пепел пожарищ, — травой покаянья...
* * *
Теперь, когда все меньше сил,
все круче бережок, —
я в сердце лампу погасил
и свечечку возжег.
Тускнее книжек корешки,
а свет икон — видней.
И запьянцовские дружки
все реже — в шуме дней.
...Свеча мертва. Ее пенек
погас. И страх велик.
Но жив лампадный огонек!
А с ним — и Божий лик.
* * *
Двадцатый век — гремучий, нервный,
похож на сникшую грозу...
Перешагну ли — в двадцать первый?
Скорей всего — переползу.
Еще каких-то три годочка —
и жахнет точка... с запятой;
стоит под застрехою бочка,
небесной полнится водой;
листва омытая сверкает,
и ласточка торчит в гнезде...
И жизнь чудесная такая —
всегда и, стало быть, везде.
Всегда! А счет векам — забава.
Счет дням — затея для тюрьмы...
...О дни сочтенные, куда вы?
Из царства света — в царство тьмы.
Хожу предсмертного походкою
по кромке ладожской воды,
оброс монашеской бородкою,
свершаю тихие труды...
Омытый банькою бревенчатой,
продутый рыбным ветерком,
живу — крещеный, но — не венчанный,
согретый русским языком.
А человеку много ль надо?
Проснуться, подоить козу.
Пустить ее в траву — за гряды.
Пошарить ягоду в лесу.
Обрить лужок косою сочный,
сварить похлебку на огне.
Сходить за пенсией на почту,
потом — на кладбище к жене.
И, тяжелея понемножку,
передохнув — опять в труды:
окучить юную картошку,
поднять колодезной воды.
Потом сложить сенцо в копешку,