Паладины госпожи Франки
Шрифт:
Иногда накал страстей наверху достигал такой силы, что герцога уже переставали замечать, и он тихо спускался в нижние покои. Я его выследил — и составил ему компанию. Клетушки с низкими потолками, отгороженные глухой стеной от кухни, лакейской, кордегардии и жилья для прислуги, были полны хлама и приключений, как лавка старьевщика, задворки кунсткамеры, пыльная конура букиниста. То, что не нашло себе места в парадных комнатах или было слишком редкостным для того, чтобы выставлять его на всеобщее обозрение, осело здесь, подобно золотому песку. Старые ковры, чей поредевший ворс чудом сохранил всю полноту цвета; пришедшие в негодность пистоли, крючковатые кинжалы и змеевидные мечи, обломки медных и латунных инструментов загадочного назначения. Вест-индское золото, чудом избежавшее переплавки в те времена, когда Кортес и Писарро
Так сохранял он, быть может, не самое ценное, но наиболее своеобычное из раритетов минувших эпох, либо дерзко ломающее традицию, либо чудом уцелевшее во время исторических катаклизмов. Для памяти.
Когда мозги мои запорашивало пылью, глаза застилало сиянием драгоценностей, а слух отнимался от перечисления стран и цифр, я сбегал к госпоже Франке.
При ее дворе все делали непонятно что: и музыканты, и маляры (простите, живописцы), и архивные крысы, и герцогинин паж, тот самый красавчик Яхья, кого я видел с нею на «Флоре», — все, кроме самой Франки. А она училась всему и ото всех. Слушала вольные беседы, приглядываясь к разномастным своим менторам, как бы невзначай вступала в спор с ними, со мной, с кем угодно. Манеры ее прямо на глазах обретали лоск, а черты лица — аристократическую удлиненность.
Пока еще позволяли погоды, мы выходили в море на «Эгле». Резкий и нежный осенний ветерок звенел в вантах, придворные девицы в ярких юбках и душегрейках сидели на корме огромной цветочной клумбой, слушая игру на виоле-д-амур или пенье девочки Ноэминь. Сама Франка тоже пела, но для себя: упоенно, задыхаясь от избытка счастья, как ребенок или соловей. «Эгле» подминала под себя волны, раскачивалась, будто качели. В штиль под верхней палубой (где были широкие прорезы) начинал бить барабан, гребцы налегали на весла, и это слагалось в иную песню, четкую и мужественную.
Так мы шли в зиму.
Зимой я окончательно уяснил себе назначение подвала в доме госпожи Франки. Что напротив каждого низкого в вышину и вытянутого в ширину окна был установлен огромный арбалет — в случае скопления неприятелей бить по ногам, — легко было догадаться сразу. Но помимо этого внизу был устроен гимнастический зал с шахматным полом: квадрат черного мрамора — квадрат белого. Здесь гвардейцы обоих видов крутились на поперечном брусе, раскачивались на канате, метали ножи, боролись и фехтовали, разбившись на пары: кавалер с кавалером, дама с дамой. Время от времени они менялись своими «половинками», как в вывернутой наизнанку кадрили. Женщины владели всяческим оружием, в том числе и оружием своего тела, почище иного мужчины, но притом были непобедимо привлекательны для взгляда. (Как-то один из моих привозных офицеров решил полюбопытствовать, так ли оно хорошо для осязания. Увы, более всего «оно» походило на кормовое весло, которое развернулось и с размаху заехало ему по затылку. Когда он слегка прочухался и смог оторвать голову от половиц, перед ним маячил хоровод прехорошеньких девичьих рожиц, скалящих зубки — и все эти рожицы были похожи друг на друга, как двойники. Но это к слову.)
Чинов здесь намеренно не соблюдали, отношения были довольно короткие. Все были из одного гнезда: так сказать, лесовики и лесовички.
— Ребята, кто это в прошлый раз цеплял мой намордник? — говорила Франка, вертя в руках фехтовальную маску из тонкой проволочной сетки. — Клапан совсем разогнули, не иначе прилаживали на чью-то редкостно умную голову.
— Ну, тогда это мастер Френсис надевал на счастье!
Они и в самом деле пытались меня поднатаскать, но я оказался, по их меркам, неловок. Недаром детей акробатов начинают обламывать с раннего детства, пока не затвердели хрящи. Единственная радость от этого — обучать меня взялась сама Франка, к ревности и зависти всех остальных. Сама она, хотя за «тяжелый клинок» не бралась, на рапирах билась отменно: оса с жальцем длиннее ее самой.
Яхья тоже обучался всяческим телесный ухищрениям, увлекаясь этим, на свой мальчишеский манер, без оглядки — так же, как без оглядки был влюблен в нашу госпожу. Носился по залу разгоряченный, разрумянившийся, потный. Ноэминь, которая единственная не была заражена соревновательством, а сидела как зритель, — морщила носик:
— Фу, как скверно от тебя несет, будто от мужика!
Положим, ото всех тут пахло распаренным телом. Кое-кто из мужчин показывал фокус на поперечном брусе: раскручивался «мельницей» на обеих руках и когда уже набирал скорость, отнимал одну. Я боялся: сорвется — и его расплющит о стену кровавым месивом с костями. Но тут обороты замедлялись, и он, разжав свой мертвый захват, спрыгивал вниз на пробковый ковер.
Да, теперь я вполне понял тот случай со спицей: при мне все они протыкали вытянутыми пальцами тростниковые циновки, натянутые на стоячую раму, и ни царапины не оставалось на плотной и гладкой коже.
И еще было нечто совсем уж необычное. Каждый из них, включая на сей раз и Ноэминь, опускался на «свой» квадрат, охватив колени руками и подтянув их к подбородку: «погружался в себя». Как-то меня тоже усадили, и я вошел с ними в мир безупречной чистоты и тишины.
— Слова производят в мозгу шум, подобный шороху палой листвы, и мешают мыслям, — произнес кто-то у меня над ухом. Поправил мою позу и удалился.
Время плавилось, стиралось. Стены отодвигались в даль, потолок — в вышину, растворяясь в бледности зимних облаков. Я ни о чем не думал; вернее, думал ни о чем. И здесь пришли новые звуки: мышь домовито копошилась в углу, на улице монотонно вопил бродячий торговец и цыгане стучали в бубен со звонами. Под снежным покровом сонно росла трава и раскрывались фиалки. Крылья малых птиц свистели в холодном воздухе. Я обрел новый слух и новое зрение. Мир связался воедино тысячами нитей — живой, и пульсирующий, и раскрытый навстречу, как чаша, сложенная из двух рук с отогнутыми лепестками пальцев.
— …И небо в чашечке цветка, — тихо сказал всё тот же голос.
Тотчас же все начали потягиваться, вставать, перебрасываться шуточками.
— А из вас вышел бы толк, кэптен, — сказали мне. — Надо же, с первого раза так углубиться! Что значит человек искусства.
Откуда они все узнали, что я мечтал в юности быть свободным ваятелем?»
Отец Леонар. Медитация
«Благословен идущий…»
«Спустясь с гор, перед нами открылась цветущая равнинная земля…
Мой синтаксис безнадежно пророс галлицизмами, однако, в сущности, буквальный смысл фразы донельзя верен. Ибо степь в предгорьях Эро как бы стекает вниз со склонов острых вершин и пологих холмов, поросших яркой зеленью и алыми тюльпанами. От этого кажется, что мы принесли эту эфемерную красоту с собой — на подошвах чарыков и копытах коней. У моих юнцов глаза разгорелись при виде сего великолепия, а юницы мигом слезают с седел и начинают изничтожать растительность подобно гусеницам. Запрещать им, вдоволь насидевшимся под землей, не хватает духу. Что поделаешь, война сиротит всех подряд, не глядя ни на расу, ни на пол, ни на лета. Нам уже давно приходится, вопреки исламской традиции, обучать девочек возрастом от восьми до пятнадцати лет вместе с их сверстниками. И обучать совершенно тому же, разве что некоторым темам более скрупулезно, а иным — пробегая галопом. Меня больше всего поражает, что у нас не возникает почти никаких трудностей с дисциплиной и чистотой нравов: очевидно, из-за военной обстановки. Через границу мы пробивались с боями, кое-кто из мальчишек постарше… Эх, не будем о грустном.