Паломничество Чайльд-Гарольда
Шрифт:
151
Лозанна и Ферней… — Лозанна — город, где долгое время жил и писал свой труд «История упадка и разрушения Римской империи» английский ученый-просветитель Эдуард Гиббон (1737–1794). Ферней — поместье близ Женевы, принадлежавшее Вольтеру (1694–1778).
152
…От войн, пресекших дерзость Карфагена… — Имеются в виду три Пунические войны, которые велись между Римом и Карфагеном за господство в средиземноморском бассейне и длились с перерывами более ста лет (264–146 гг. до н. э.).
153
В строфах 115–118 речь идет об Аде Августе Байрон — талантливом математике; незадолго до кончины она завещала похоронить ее рядом с отцом в семейном склепе Байронов в Хакнолл-Торкард.
ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ [154]
154
Первый вариант песни четвертой поэмы, созданный Байроном в период с 26 июня по 17 июля 1817 г., составил сто двадцать шесть строф. С августа 1817 г. поэт начал писать дополнительные строфы и вплоть до начала весны 1818 г. работал над ними, добавив еще шестьдесят строф. Опубликована песнь четвертая 28 апреля 1818 г.
Visto ho Toscana, Lombardia, Romagna, quel monte che divide, e quel che serra Italia, e un mare e l'altro, che la bagna.
Джону Хобхаузу, [156] эсквайру
Венеция, 2 января 1818 г.
Мой дорогой Хобхауз!
Восемь лет прошло между созданием первой и последней песни «Чайльд-Гарольда», и теперь нет ничего удивительного в том, что, расставаясь с таким старым другом, я обращаюсь к другому, еще более старому и верному, который видел рождение и смерть того, второго, и пред которым я еще больше в долгу за все, что дала мне в общественном смысле его просвещенная дружба, — хотя не мог не заслужить моей признательности и Чайльд-Гарольд, снискавший благосклонность публики, перешедшую с поэмы на ее автора, — к тому, с кем я давно знаком и много путешествовал, кто выхаживал меня в болезни и утешал в печали, радовался моим удачам и поддерживал в неудачах, был мудр в советах и верен в опасностях, — к моему другу, такому испытанному и такому нетребовательному, — к вам.
Тем самым я обращаюсь от поэзии к действительности и, посвящая вам в завершенном или, по крайней мере, в законченном виде мою поэму, — самое большое, самое богатое мыслями и наиболее широкое по охвату из моих произведений, — я надеюсь повысить цену самому себе рассказом о многих годах интимной дружбы с человеком образованным и честным. Таким, людям, как мы с вами, не пристало ни льстить, ни выслушивать лесть. Но искренняя похвала всегда позволена голосу дружбы. И совсем не ради вас, и даже не для других, но только для того, чтобы дать высказаться сердцу, ни прежде, ни потом не встречавшему доброжелателя, союзника в битвах с судьбой, — я подчеркиваю здесь ваши достоинства, вернее, преимущества, воздействие которых я испытал на себе. Даже дата этого письма, годовщина самого несчастного дня моей прошлой жизни, [157] — которая, впрочем, покуда меня поддерживает ваша дружба и мои собственные способности, не может отравить мое будущее, — станет отныне приятней нам обоим, ибо явится напоминанием о моей попытке выразить вам благодарность за неустанную заботу, равную которой немногим довелось повстречать, а кто встретил, тот, безусловно, начал лучше думать и обо всем человеческом роде, и о себе самом.
Нам посчастливилось проехать вместе, хотя и с перерывами, страны рыцарства, истории и легенды — Испанию, Грецию, Малую Азию и Италию; и чем были для нас несколько лет назад Афины и Константинополь, тем стали недавно Венеция и Рим. Моя поэма, или пилигрим, или оба вместе сопровождали меня с начала до конца. И, может быть, есть простительное тщеславие в том, что я с удовольствием думаю о поэме, которая в известной степени связывает меня с местами, где она возникала, и с предметами, которые охотно описывала. Если она оказалась недостойной этих чарующих, незабываемых мест, если она слабее наших воспоминаний и непосредственных впечатлений, то, как выражение тех чувств, которые вызывало во мне все это великое и прославленное, она была для меня источником наслаждений, когда писалась, и я не подозревал, что предметы, созданные воображением, могут внушить мне сожаление о том, что я с ними расстаюсь.
В последней песни пилигрим появляется реже, чем в предыдущих, и поэтому он менее отделим от автора, который говорит здесь от своего собственного лица. Объясняется это тем, что я устал последовательно проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать. Подобно тому китайцу в «Гражданине мира» Голдсмита, [158] которому никто не хотел верить, что он китаец, я напрасно доказывал и воображал, будто мне это удалось, что пилигрима не следует смешивать с автором. Но боязнь утерять различие между ними и постоянное недовольство тем, что мои усилия ни к чему не приводят, настолько угнетали меня, что я решил затею эту бросить — и так и сделал. Мнения, высказанные и еще высказываемые по этому поводу, теперь уже не представляют интереса: произведение должно зависеть не от автора, а от самого себя. Писатель, не находящий в себе иных побуждений, кроме стремления к успеху, минутному или даже постоянному, успеху, который зависит от его литературных достижений, заслуживает общей участи писателей.
Мне хотелось коснуться в следующей песни, либо в тексте, либо в примечаниях, современного состояния итальянской литературы, а может быть, также и нравов. Но вскоре я убедился, что текст, в поставленных мною границах, едва ли может охватить всю путаницу внешних событий и вызываемых ими размышлений. Что же касается примечаний, которыми я, за немногими исключениями, обязан вашей помощи, то их пришлось ограничить только теми, которые служат разъяснению текста.
Кроме того, это деликатная и не очень благородная задача — говорить о литературе и нравах нации, такой несхожей с собственной. Это требует внимания и беспристрастия и могло бы вынудить нас — хотя мы отнюдь не принадлежим к числу невнимательных наблюдателей и профанов в языке и обычаях народа, среди которого недавно находились, — отнестись с недоверием к собственному суждению или, во всяком случае, отложить его, чтобы проверить свои познания. Разногласия партий, как в политике, так и в литературе, достигли или достигают такого ожесточения, что для иностранца стало почти невозможным сохранить беспристрастность. Достаточно процитировать — по крайней мере, для моей цели — то, что было сказано на их собственном и прекрасном языке: «Mi pare che in un paese tutto poetico, che vanta la lingua la pi`u nobile ed insieme la pi`u dolce, tutte le vie diverse si possono tentare, e che sinche la patria di Alfieri e di Monti non ha perduto l'antico valore, in tutte essa dovrebbe essere la prima». [159]
Италия продолжает давать великие имена [160] — Канона, Монти, Уго Фосколо, Пиндемонте, Висконти, Морелли, Чиконьяра, Альбрицци, Медзофанти, Май, Мустоксиди, Альетти и Вакка почти во всех отраслях искусства, науки и литературы обеспечивают нынешнему поколению почетное место, а кое в чем — даже самое высокое: Европа — весь мир — имеют только одного Канову. Альфьери где-то сказал: [161] «La pianta uomo nasce pi`u robusta in Italia che in qualunque altra terra e che gli stessi atroci delitti che vi si commettono ne sono una prova». [162] Не подписываясь под второй половиной этой фразы, поскольку она представляет собой опасную доктрину, истинность которой можно опровергнуть более сильными доказательствами, хотя бы тем, что итальянцы нисколько не свирепее, чем их соседи, я скажу, что должен быть преднамеренно слепым или просто невежественным тот, кого не поражает исключительная одаренность этого народа, легкость их восприятия, быстрота понимания, пламенность духа, чувство красоты и, несмотря на неудачи многих революций, военные разрушения и потрясения Истории, — неугасимая жажда бессмертия, «бессмертия свободы». Когда мы ехали вдвоем вокруг стен Рима и слушали бесхитростную жалобу певших хором крестьян: «Рим! Рим! Рим не тот, каким он был!» — трудно было удержаться от сравнения этой грустной мелодии с вакхическим ревом торжествующих песен, которые несутся из лондонских таверн, напоминая о резне при Мон-Сен-Жан, [163] о том, как были преданы Генуя, Италия, Франция, весь мир [164] людьми, поведение которых вы сами описали в произведении, достойном лучших дней нашей истории. [165] А что до меня:
Non mover`o mai corda Ove la turba di sue ciance assorda. [166]Тем, что выиграла Италия при недавнем перемещении наций, англичанам нет нужды интересоваться, пока они не убедятся в том, что Англия выиграла нечто гораздо большее, чем постоянная армия и отмена Habeas corpus. [167] Пока им достаточно заниматься собственными делами. Что касается их действий за рубежами и особенно на Юге, истинно говорю вам, они получат возмездие, и притом — в недалеком будущем.
Желая вам, дорогой Хобхауз, благополучного и приятного возвращения в страну, процветание которой никому не может быть дороже, чем вам, я посвящаю вам эту поэму в ее законченном виде и повторяю, что неизменно остаюсь
Вашим преданным и любящим другом.
155
Я видел Тоскану, Ломбардию, Романью, те горы, что разрезают Италию надвое, и те что отгораживают ее, и оба моря, которые омывают ее. Ариосто, Сатира III (итал.).
156
Хобхауз Джон Кэм (1786–1869) — друг Байрона, английский литератор и общественный деятель, путешествовал вместе с поэтом в 1809–1810 и в 1816–1817 гг.
157
…годовщина самого несчастного дня моей прошлой жизни… — 2 января 1815 г. — день свадьбы Байрона.
158
…китайцу в «Гражданине мира» Голдсмита. — Оливер Голдсмит (1728–1774) — известный английский поэт, прозаик, драматург. Байрон упоминает его книгу «Гражданин мира, или Письма от китайского философа из Лондона своему другу на Восток», опубликованную в 1762 г.
159
Мне кажется, что в стране, где все исполнено поэзии, в стране, которая гордится самым благородным и в то же время самым красивым языком, еще открыты все дороги, и, поскольку родина Альфьери и Монти не утратила прежнего величия, она во всех областях должна быть первой (итал.).
160
…великие имена… — Канава Антонио (1757–1822) — итальянский скульптор; Монти Винченцо (1754–1828) — итальянский поэт и драматург, сторонник национального единства Италии; Уго Фосколо (1778–1827) — поэт и публицист, горячо поддерживал французскую революцию, выступал за объединение и независимость Италии; Пиндемонте Ипполито (1753–1828) — поэт-патриот, боролся за независимость Италии; Висконти Эрмес (1751–1818) — итальянский патриот, журналист, критик; Морелли Микеле (?-1822) — борец за независимость Италии, участник Неаполитанского восстания в 1820 г.; Чиконьяра Леопольде (1767–1835) — критик и искусствовед; Альбриции Изабелла (1769–1836) — хозяйка литературного салона, который служил местом встречи многих выдающихся деятелей Италии, в том числе карбонариев. Часто посещал ее и Байрон; Медзофанти Джузеппе (1774–1849) — знаменитый итальянский лингвист-полиглот; Май Анджело, кардинал (1782–1854) — филолог; Мустоксиди Андреас (1787–1860) — греческий археолог; Альетти Франческо (1757–1836) и Вакка Андрее (1772–1826) — врачи.
161
Альфьери где-то сказал… — Альфьери Витторио (17491803) — выдающийся итальянский драматург, создатель итальянской трагедии классицизма.
162
Лоза человеческая рождается в Италии более мощной, чем где бы то ни было, и это доказывают даже те преступления, которые там совершаются (итал.).
163
Резня при Мон-Сен-Жан. — Так зашифрование Байрон был вынужден в 1818 г. упоминать о кровавой битве при Ватерлоо.
164
…преданы Генуя, Италия, Франция, весь мир… — Байрон говорит о периоде Реставрации и Священного союза после Венского конгресса 1814–1815 гг. — разгуле реакции.
165
…описали в произведении, достойном лучших дней нашей истории. — Байрон имеет в виду публикацию Джона Хобхауза «Содержание некоторых писем, посланных одним англичанином-резидентом в Париже в период последнего правления императора Наполеона», изданную в Лондоне в 1816 г. анонимно.
166
Я там не прикоснусь к струне, // Где черни вой терзает уши мне (итал.).
167
…отмена Habeas corpus. — Имеется в виду английский закон о неприкосновенности личности, принятый английским парламентом в 1679 г. В 1817 г. его действие было временно приостановлено.
168
Мост вздохов (итал.) — крытый мост в Венеции, соединяющий Дворец дожей с тюрьмой Сан-Марко.