Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
– Он с Ковы, Поливанов-то.
– Налимья печенка. У них ведь с налимом ране-то!
Ох-хо-хошеньки! Смех и грех. Почесть, круглый год вся деревня не работала. Так весь год на печках лежали. Значит, там в устье Ковы, где она в Шунгулеш вбегает, улово громадное. Вот уловом этим и жили. Как лед станет, они зашевелились на печках, зашевелились, пролубя наделали с передыхом и давай корзинами да сетями, чем, то есть, попало, налима таскать из-подо льда. Сети по ем протягивают, нахратят бедного. У каждого свои лунки были, свои подводы, свои снасти. А он со всей области собирается туда на зимовку. Такая тварь ленивая, сплывает туда в улово, и весь тут. Грузят они возы – и пошел в города и в деревни, в городах
– Был, был столько лет, а потом и кончился?
– А им дали план, а они его каждый год да вдесятеро перевыполняли. После-то коллективизации когда. Перевыполняли, перевыполняли, чтобы, значит, им на печках лежать, а не работать остальное время, а теперь налима нету, пришлось и землю пахать! И правильно, пьяницы все были, плясуны, песенники. Месяц в году работали. Такая удача была, истинная правда! Налимьи печенки, их и звали так. Пьяницы.
А уж чтоб медведя за уши держать – это глухаришше как пестеришше. Из моих-то двадцати семи, которые и до печки наскакивали, а чтобы по два часа бороться, не знаю. Окромя того, что медведь меня чуть не задавил и руку измусолил, про борьбу не скажу. Я с ним не боролся, он меня просто не доел. Пусть поборются на моих глазах, иначе не поверю. Такие же, как я, обглодки. Не доел да сплюнул, вот и вся недолга. Князь – тот резал, это точно, но таких, как Кирша, мужиков давно не родится. У него окромя того, что сила была медвежья, у него и ловкость была. Я его стариком знал, считай, но быстроты такой у того же медведя не видал. Рябчик сзади вылетит, порх, а он уже стрелил и убил, а я только шею повернул, во как! Говорим мы с тобой, говорим, а медведь-то лежит слушает, наверное?
– Завтра спросим.
– Не говорить нельзя, скучно. Вот Муховей рассказывал. Как-то он сезон отходил с шурьями, с братьями Рукосуевыми, Клава-то ихняя сестра, жена его, с Алешкой да с Сашкой. Вот уж натерпелся. Молчат как пеньки. Он говорил один, говорил, неделю говорил – молчат. Ну, думает, тоже буду молчать. Уперся, неделя проходит, молчат, чай пьют как люди и молчат. Муховей уж едва держится, а молчит тоже. Извелся! Все же заговорили!
– Заговорили все ж таки?
– Все ж таки заговорили. Алешка у Сашки спрашивает: «Ты кашу солил?» – «Солил». – «Ну и я солил, хрен теперь похлебаешь». Вот тебе и весь разговор, на неделю замолчали. Гриша отходился с имя, добыли хорошо, но он больше не ходил в ихнюю артель. Я, говорит, человек порченый, современный, не могу молчать, хоть матерками, а перекинуться надо! Верно, нет ли, а, Миша? Чо, брат, приуныл? Задавим с тобой медведя завтра! Чай станови на стол, за чаем не только ночь – зима пройдет! За разговором-то.
2
За чаем Панфилыч поднял голову, посмотрел прямо в рот Михаилу и сказал вдруг:
– Не кормивши врага не наживешь.
Михаил жевать перестал и засмеялся.
– Да ты чо, Панфилыч?
– Вот тебе и чо! – Панфилыч сердито отодвинул кружку с чаем и сухарем. – Сколько я Полякову кровушки дал! И-эх! Петро, говорит, купи дом. Денег нету, говорю. Дам. Сколько отрабатывать?
Вот с чего я начал да и построил избенку шесть семьдесят на четыре семьдесят. Наша-то квартира старая развалилась, настоящий дом на елани остался невывезенный. Отец построил и утонул, здрасте вам! Вот до сих пор живу в избеночке, а он себе барствует, Поляков-то! И малому Полякову, и дочери все эти дома я строил.
3
Михаил давно знает все эти истории: собственно, из них и состоит вся жизнь Панфилыча. Михаил лежит на нарах, тихонько подкручивает транзистор, время от времени вслушивается в рассказ напарника, вставляет одно-два слова согласия, жалко ему нахохлившегося на судьбу старика, толстоватого, небритого,
Впрочем, вряд ли ищет сочувствия Панфилыч своими рассказами, жалости он не просит, да и не простит ее никому на свете. Никогда не искал он этого, зубом жил и не поколебался. Но, может, старость тому виной, а перед Михаилом Ельменевым вроде бы и оправдывается, вроде поколебал его Михаил. А и защита была у Панфилыча от воздействия мягкого, но непреклонного Михаила, – молодой ведь парень, тридцать четыре! Еще не поздно, перейдет и он в ухаловскую веру, а не перейдет сам – переведут!
– Ему дома, – снова выдыхает Панфилыч, – себе избенку! А? Я сейчас могу себе двухэтажный построить, а нет. Не надо! Все и так знают, кто такой Ухалов!
4
Самое древнее зимовье – пещера.
В Шунгулешских тайгах есть одна такая пещера, в ней на стенках рисунки из палеолита – сцены охоты. Олени бегут, люди их загоном гонят, луки натягивают. В точности звери нарисованы!
Князеву пещера понравилась. Он трубу вывел, двери навесил и жил сезона два-три. Тепло, хорошо, только окно неудобно, на двери вырубил. Забавлялся, можно сказать, мужик.
Потом Макандин там охотился. Приезжали научники, срисовали, сфотографировали. Бревнышки подмокали, подмокали да и погнили. Макандин, он уже путешественник, то там поохотится, то на новом месте, и оттуда ушел. Так и потерялась пещерка.
Самая древняя изба – завал лесной. Где-нибудь на склоне упала сосна, накрест другая, потом сверху ветровалом еще несколько навалилось, и под ними образовалась берлога. Древний охотник и спасался в таких завалах, постлал сверху лапнику, ивовыми прутьями обвязал, лыками, корья настелил да и сидел-посиживал. Тепло, сухо, тихо!
Потом древний охотник стал землянки делать и норно жить. Быстрый способ, рационализированный. Брал он, наверное, сук лиственничный смолевый, острый, да и рыл им землю. На яму наваливал крышу, натаскивал в землянку травы, вил гнездо.
Ну, это древнее время, пещерные люди, а ведь сейчас у иного лентяя зимовье – полуземлянка, три венца сруб и плоская крыша! Для кого, спрашивается, такая берлога? Для себя! И мучается, сердечный, лазит в дыму на карачках – зверь зверем из древности.
Уж чего не скажешь про наших охотничков, а не скажешь, – что обустройство любят. Обладился маломало, жизнь предохранил от космической стужи и полеживает! Иной солидный мужик, гордец, а зимовьюху посмотришь у него – стыд и срам! Что же, спрашивается, хороша тебе балаганная жизнь, стены твои проносит, выпрямиться нельзя, сыро, дым в глаза, в двери ползком, из двери выползком?!
А есть один охотник, который вовсе отказался от зимовья на участке! Из деревни на попутном лесовозе заезжает, ночью возвращается тоже на попутном! Этот уж совсем свой участок предохранил: ни турист к нему не зайдет, ни браконьер не забредет – заночевать-то негде! Во как!
– Почо палаты каменны? Отпромышлял, и домой!
Ах, чтоб ты треснул, да ведь на промысле-то ты два месяца каждый год, тебе есть-пить надо по-человечески, спать по-людски, а ты наравне с собаками!
– Непочо!
За лето отсыреет берлога, заплесневеет!
Ну, зато он, конечно, такую жилуху навалял себе за пару дней: огляделся, – место веселое, раз, два, готово, делов-то! Потом у него радикулит, ревматизм, какой только болезни не привяжется, по санаториям, по курортам денег порастрясет.
В деревнях изба избе тоже неровня. Иная чуть разве от лесного завала отличается – груда бревен, косая крыша, углы лапами разномерными торчат, не спилены, ни палисадника, ни заплота, баня-поленница на огороде чернеет, а хозяин живет, посвистывает!