Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
– Здорово те, соседушка! – Евдокия Перевощикова стала на пути, как подвода груженая, не обойдешь, не объедешь.
– Здорово, здорово.
– В магазин побежала?
– В магазин.
– А я оттеда, нету ничего.
– Мне и не надо. Хлебца да мыла.
– Дочь-то как, устраиватца?
– А! – рукой махнула Алевтина Сысоевна и пошла дальше, обойдя по луже Евдокию.
«Вам бы чужому горю смеяться, – подумала она, влезая на высокое крыльцо магазина, оглядываясь на соседку, маячившую вдоль по улице. – Нету ничего, а сама полные сумки ташшит! Вот уж змея воистину!».
3
Летом,
«В люди вышла! – плакала Алевтина Сысоевна на сундуке. – Чтоб ты пропала, окаянная, гуляш-ша-я!»
Год прошел всего, а какая уезжала девчоночка? В клуб и то по разрешению ходила, у ворот ни с кем не стояла, все на нее заглядывались, веселая была, как птичка, чистенькая, мытая, косы заплетенные. Вернулась – экая бабища! Реветь, конечно, ревела, но прощенья не просила, вредина, у матери за позор, за стыдобу на седые материны волосы. Стала письма писать в Читу, все почтальоншу встречала, да, видно, голубок-то попался с кривыми коготками, ни привета из Читы, ни ответа.
До слез ясно вспоминается Алевтине Сысоевне доченька, не эта, с жирными плечами, бритыми подмышками, не эта чужая женщина с чужим запахом, за которую больно и стыдно перед людями, а та Фросюшка, дочушка разъединственная, которая и весь свет в окошке была. Давно ли в бане с соседками мылись? Они, старые бабы, кряхтели, как мужики, парились, а Фросюшка сидела на корточках внизу, ужасалась, уговаривала: «Слазий, мам! Слазий, и все!» Боялась, милая, что у матери сердце не выдержит. Наливаться токо начала, грудки встали. Соседки те и сглазили, завидущие глаза.
Ох-хо-хо, горе горькое! Крепенькая какая была, живая, шустрая, училась хорошо, все понимала, схватывала на лету, смешливая.
«С гуся вода, с Фросюшки вся худоба-а!» – окатывает ее, бывало, Алевтина Сысоевна из шайки холодной бочечной водой, визжит, вьется девчонка, как берестка на огне: длинненькая, кругленькая, глазки ясненькие, воду смаргиват.
Чисто держала дочку Алевтина Сысоевна, холила, к работе не принуждала, все сама, сама. Королеву, што ли, ростила! Деньги на приданое копить начала, когда Фросюшка в третий класс перешла, а денежки те, ох какие дорогие денежки были, теперешний рубль слезы не стоит, нет, а прежний двумя обольешь, пока собьешь, сколотишь.
Мечтала, вот устроит судьбу с хорошим человеком, чтобы внуки, чтобы жили миром, счастливо, как самой Алевтине Сысоевне не удалось, – полегли мужики на телеги и уехали, пьяные-горькие, на войну. Проплакала Алевтина Сысоевна до ночи на повороте дороги, под елками. На комарах распухла, по деревне обратно вели ее, под руки держали, падала. Ополоумела, можно сказать. Так полоумная всю войну и прожила, ничего не видела, не слышала, сначала свекровь, потом свекра похоронила, сама состарела, изболела, засохла.
После войны счастья тоже мало было, десять лет промаялась с мужиком: ничего не мог – ни работать, ни говорить путем, по ночам криком кричал от страху. Не человек уж, кусок мяса израненного.
Но с такой силой любила
А какой охотник был! Гордость какая! Сидят, бывало, мужики за вином, и какую тайгу ни назовут, про какие дальние хребты речь ни зайдет – все-то он уже знает, обегал, везде побывал!
Старики советоваться приходили! «Што же, молодая, хозяин твой дома, нет ли?» – «А где ему быть? Вон, стайку рубит!»
И что силы в нем было! Таких колотов по двое не поднимали, каким он бил, таких грузов по двое не нашивали, какие он носил…
Как от волшебства, растаяло все, сгинуло, в один день, в один час. Хоронила она уже обузу, каторгу свою. Соседки не стеснялись, прямо говорили: теперь, дескать, поживешь, Алевтинушка, отдохнешь от своего мучения.
Но и тут укараулила судьба, состерегла! А за что? Виновата была перед кем? Грехи какие? Мешок семенного зерна в санях под соломой увезла? Сама и пострадала, куры подохли от этого зерна. Шофер знакомый заночевал, уговорил? Да какой там грех, воображение одно, будто с мужчиной полежала. В девках до замужества взять? Своего любила, не чужого, вся ему отдалась, в его волю. Одна мамаша, покойница, догадочку имела.
А потом? Работала как все, клок сена не унесла. Только и спасалась – картошкой, огурчиками, грибками, ягодой на линии торговала. Да много в Талде наторгуешь? Скорые поезда остановки не делали, два состава в день, утром – вечером. Так между имя и вертелась да работала, работала. А в депутаты назначили, и от торговли пришлось отойти…
Бабы в магазине гордо спрашивали, что есть, что будет, рассказывали, кто как живет, кто где гулял, кого приглашал, что сказал.
Алевтина Сысоевна стояла тихо, опустив глаза, постепенно с очередью продвигалась. Хотела она взять хлеба да мыла, заторопилась, на все деньги набрала, незнамо зачем, полную сумку и в руки: и мыла взяла, и хлеба, и стиральный порошок немецкий, для внучки байку, взяла селедки, постного масла, сахару кускового, чаю четыре пачки.
Продавщица, верная подружка, шепнула, что есть у нее два набора детских, один голубой, другой розовый, специально оставила. У Алевтины Сысоевны уже и денег не было, но подружка мигнула – в долг, а чтобы шума в очереди не было, велела с задней двери подойти.
Обошла Алевтина Сысоевна, взяла розовый наборчик девочковый, «спасибо» шепнула, пожаловалась шепотком на Фроську, да разве путем поговоришь, очередь в магазине зашумела, загорланила.
Обратно домой потащилась Алевтина Сысоевна по дождю, полному уже.
4
Фроська днем спала да валялась с книжками, слушала радио, потом чесалась, мазалась, наряжалась, бросала дочку и потемну убегала к подружке Нонке – слушать трясучие пластинки и пить красное вино с деповскими ремонтниками, они уже второй месяц тут околачиваются, чтоб им провалиться.