Пангея
Шрифт:
— Ну, мил человек, — ответил доктор Конону-младшему, — вы так рассуждаете, как будто это глисты какие-то. Сомнение — это другой феномен.
— И оттого, что мне свойственно сомнение, я почти утратил потенцию?
Конон-младший несколько лет избегал любых связей с женщинами. Из некогда неприятного подростка и молодого человека, внушавшего большие опасения за складность судьбы, он, пережив все болезни становления — отрицание отцова наследства, радостей простого отдыха, простую и чистоплотную приверженность общечеловеческой морали, националистические идеи, наконец превратился в породистого зрелого господина, проживающего в просторном и чистом доме на озере Леман, доме, увешанном семейными фотографиями (а не плакатами Че Гевары, как было когда-то), где в восемь утра украинская домработница вот уже много лет подавала ему кашу из пророщенных зерен в чудесной мейсенской мисочке и травяной чай или фрукты с нежным, нежирным белым сыром. После завтрака он работал
Внешне он оставался привлекательным. Большие круглые, с теплым приятным светом глаза, как у его отца. Овал лица, цвет волос, нос — также отцовы. Губы матери, Софьи Павловны, которую он в один прекрасный день отчего-то разлюбил совсем и принял с ней отцову формальную манеру обращения. Он прекрасно в результате справился с империей отца — самое нужное, ее центр — золотые прииски — развил и укрепил, а всякую мелочь по краям нещадно распродал, создав себе репутацию разумного и в то же время очень опасного капиталиста.
Долгое время его считали геем из-за того, что ни одна женщина не сумела его женить на себе, — он покорно сносил эти слухи, без всякого раздражения отклоняя предложения мужчин, потом говаривали, что он педофил, оттого его не видать ни в обществе женщин, ни мужчин, но в конце концов он прочно утвердился в образе миллиардера-чудака, — что ж, его и это устроило: зачем бороться с мельницами, когда их жернова мелят твое зерно, — чудак, так что же с него взять.
Конечно, главное расстройство по молодости очень беспокоило его, заставляло метаться в поисках решения, перебирать самые дикие и унизительные способы. В чем была причина, никто сказать не мог — с виду он был здоровым, цветущим даже мужчиной, это же показывали и анализы, сосуды были в порядке, кровообращение в порядке — значит, произошла какая-то поломка в воображении. Врачи говорили ему, что это психическое расстройство, что нужно попробовать отменить белые простыни, традиционную постель, что, может быть, брюнетки его смущают, поскольку мать его брюнетка, или блондинки не годятся — все попробовали и переделать, и изменить, однако результат был неизменным — он не мог овладеть женщиной больше ни при каких обстоятельствах. Отчаянные головы из числа эскулапов — такие нередко встречаются в Европе — поговаривали, что это сглаз: кто-то заколдовал его из зависти или в отместку за что-то, скорее в отместку, может быть, даже его отцу, постфактум. Он поначалу ломал голову, бросался от мытой, гладкой студентки, еще пахнущей школьной формой, к сальной шлюхе из генуэзского порта, от нее — к ледяной великосветской стерве, потом к черной продавщице из табачной лавки, пробовал и нимфеток, и мамок, и простушек, и роковых фемин, насмешливых умниц и теплых, плаксивых телок, доминанток и добродетельных жен — везде фиаско, везде позор.
Потом он бросил думать, научился удовлетворяться самостоятельно, просматривая все более затейливое порно, — и почти успокоился. Вот только вопрос с наследниками: много раз друзья советовали ему продолжиться через пробирку: мало ли надежных, порядочных женщин, которые родят и навсегда, если надо, останутся в его доме, присматривать, любя ребеночка и уважая его, но он боялся пробирки, всей этой схемы боялся, не потому, что как-то особенно не доверял людям, а потому, что не верил, что все это пересаживание с места на место бесследно проходит для маленького и не остается потом жирным швом в его душе.
Конечно, он иногда грустил, что не даны ему простые радости: потрепать своего мальчишечку по волосам, пацанчика, бегающего босыми ножками по теплому дубовому полу его прекрасного дома, но грустил он коротко, потому что жизнь его была полна до краев: он сохранил страстный интерес к политике, многих знал, читал много публикаций, продолжая потихоньку участвовать своими большими деньгами в главных интригах родной страны. Чем была для него теперь Пангея? Шахматной доской, где одновременно игралось множество партий, и одна из этих партий была его. Почему он должен жить не на родине из-за кучки кровососов, распустивших на ее нежном и прекрасном теле свой клан потрошителей и вампиров, разнузданных временщиков, кокаинистов, взаправдашних педофилов, жестоко разносящих попки деревенских мальчишек, почему он должен отказаться
Прииски его были по всей земле, в Пангее — мизерная часть их, риск разграбления в отместку тоже мизерный, убийство разве что — так он не боялся его. Чего бояться сильному, с талантливой душой миллиардеру, если у него хронически не стоит? Что может быть на самом деле страшнее?
На политику он тратился щедро. Это и было главным его удовольствием, порой куда более дорогим, чем картины Пикассо или белоснежные яхты. А что можно по-настоящему нужного или интересного купить за деньги, если все необходимое, и даже сверх того, у тебя уже есть? Новые стулья, старые стулья, новые дома, старые дома — так он всегда говорил, когда речь шла о тратах, зная для себя только один ответ на вопрос о деньгах: самое ценное, что можно купить за деньги — это место в истории. Без пошлости и цинизма: изменить не течение времени, а наполнение его. Короче, стать пускай даже и теневым королем, но на своей, а не чужой доске и сыграть головокружительную партию.
Когда исполнилось ему пятьдесят пять лет, а день рождения у него в декабре, под Рождество, и всегда тоскливо и грустно тянется этот день, — он отчетливо ощутил, что настало время поехать ему в это аббатство, где умер много лет назад его отец, и поискать ту женщину, монахиню, которая, по свидетельству врачей и раздраженным откликам матери, сыграла какую-то нелицеприятную роль на закате его дней. Поискать и поговорить из искреннего интереса и уважения к отцу, которое Конон-младший почувствовал с годами. Спросить: какой он был, великий Конон, что говорил, чего хотел? Разве есть более важная причина путешествия, чем узнать что-то по-настоящему новое и важное? Его, Конона-младшего, вдруг потянуло в те края, и особо не дожидаясь случая, какой-то указки сверху, он написал письмо в госпиталь: я такой-то и такой-то, знаю, что была медсестра из монашенок, хотел бы приехать в место, где скончался отец, найти женщину, поговорить с ней, жива ли она?
Ответ пришел быстро, несмотря на новогоднюю пору, праздники, выходные дни, несмотря даже на известную немецкую волокиту: приезжайте когда угодно, будем рады, и врач, и медсестра по-прежнему у нас. Сестра Саломея, ей восемьдесят два года, но она будет рада поговорить с вами, если Господь еще отпустит ей времени.
Получив ответ, он собрался в путь: а что сидеть в мертвой новогодней Женеве? И не лететь же ему в теплые страны в погоне за солнышком и морем, как обычно поступают в молодости, когда тело просит у природы сил. Нет, нет, он поедет в госпиталь.
Роскошь аббатства ослепила его, человека, могущего позволить себе почти все. Своды, расписанные прекрасными мастерами, полы в мраморных мозаиках, скульптуры, старинная мебель, непревзойденная коллекция манускриптов, но самое главное — все это подлинное, не новодел, и никакому человеку этого не купить. Не дотянуться банкнотой.
В храме он встал коленями на скамейку для молитвы, прочел «Отче наш», стараясь не сводить глаз с распятия, висевшего высоко над алтарем, он глядел на одновременно страдающее и рассеянное лицо Христово, и, обращаясь к нему со словами молитвы, где-то между строк еще спрашивал его о своем: о призвании и о продолжении пути. Собственно, вопроса этого у него никогда не возникало: в голове кипели страсти, он отчаянно спорил с многими мыслящими людьми, философами, учеными в личных беседах. Сколько премий он учредил, сколько стипендий, сколько нобелевских лауреатов чокались с ним в его женевском доме и на тосканской вилле! Среди них он слыл настоящим умником и широкой души богачом, с русским размахом дарящим золотое сияние всем, у кого находил искру Божию. Он много влиял на разные миры, много давал возможностей, так какое же еще призвание можно испрашивать у Господа, если и так уже полна чаша?
Но Господь отвечал ему на его вопросы, кивал головой в терновом венце, и он вышел после молитвы взволнованный и хрупкий, только потом сообразив, что забыл попросить его о мужской силе, надо же, забыл. Забыл!
Саломея с сестрами жила неподалеку в деревушке в трех километрах от монастыря, и, несмотря на январский холод и тревожность низкого серого неба Конон-младший отправился туда пешком. Когда он вошел в комнату, где в большом и сильно продавленном кресле сидела крошечная, совсем сухая и почти слепая старуха, он сразу увидел на стене множество фотографий, среди которых была и фотография его отца.