Пангея
Шрифт:
Он поднялся, отряхнулся и инстинктивно пошел с ними. А что же, возвращаться в номер? Смотреть телевизор? Бежать сигнализировать начальству о собственном провале? Нет, нет, он прошел с ними, перемешался в их рядах с такими же, как он, зрелыми, но отчего-то злыми мужчинами и с более молодыми, симпатичными, стрижеными, грамотно говорящими на разных языках, он шел среди них сначала вниз по лестнице, потом по улице.
Должен же быть зачинщик? Кто-то же должен управлять этими людскими ручейками, стекавшимися на улицы и собиравшимися на площадях в большие голубые озера? Но зачинщиков не было видно. Он спросил у человека, воодушевленно вышагивавшего по скользкой
— Зачем идти-то? Что это даст? Что будет такого на этой площади?
Мужчина посмотрел на него с сочувствием:
— С нами вся отрасль, десятки заводов. Да нас испугаются. Мы вытащим их с голой жопой на мороз.
Он достал из-за пазухи ловко сложенный транспарант, развернул его: «Константина и его банду под суд! Ложь хуже смерти!»
— Кого? И что тогда будет?
— А то! — с уверенностью констатировал сосед, извергая из себя облако пара.
Яков сам понял глупость своего последнего вопроса: вокруг него закипало людское море. К протестующим присоединялись бармены и лавочники, обычный уличный люд, вышедший перекусить в обеденное время, городские бездельники из дворов, скверов, переулков, молодняк в завязанных под подбородками ушанках. Лозунги несли самые невероятные. Вспомнили «Запрещено запрещать!», «Будьте реалистами, требуйте невозможного!», «2 х 2 больше не равно 4».
Яков не чувствовал под собой замерзших ног, он глядел вокруг с ошеломлением: что он сможет сказать начальству? Какие подобрать слова? Провокация? Забастовка? Париж 68-го года на студеных питерских баррикадах? Что завтра выйдут на улицы миллионы человек? А они, глядящие из чисто вымытого окна на январский праздничный Стокгольм, спросят: что ты им предложил? Ты начал переговоры? И что ответить им — что с поднимающейся восьмиметровой волной не может быть переговоров? Что в них вселилось окаянство и никаких им не поставить преград? Ведь ничего же не изменилось за последние годы, не стало хуже, все так же, но раньше они всем были довольны, а теперь больше ничем.
Он отошел в сторону от людского потока, окутанного паром, как в бане, сумел войти в набитое битком шумное кафе. Ему даже удалось заказать чашку кофе и пристроиться на самый краешек подоконника, откуда хорошо был виден телевизор, беспрерывно транслировавший новости, правда, без звука. На экране мелькали кадры центральной площади, упирающейся левым краем в пышный бело-голубой дворец, площади, будто специально скроенной для нашествия толпы, там бастующих уже ждали партийные колонны с разноцветными лозунгами. Были и старые партийцы, мелькнула старшая дочь Лота — Клавдия, нынче совсем уже старуха, мрачная, грузная, одышливая, не знавшая, по слухам, никаких радостей жизни, кроме скучного служения интересам сначала отца, а потом его зятя.
«Но что они делают здесь? — изумился Яков, — их-то тут быть не должно. Это же бунт, а они и есть власть!»
Он допил кофе, не переставая изумляться праздничности и воодушевлению, царившим вокруг него. «Лед и пламень, — вертелось в его голове, — лед и пламень».
Трансляция прервалась, на экране в траурной рамке всплыл Голощапов, кто-то потянулся включить звук, но опоздал — новости закончились.
Допив кофе, он отстоял длинную очередь в туалет и позвонил оттуда своему шефу:
— Дело тут совсем не в автомобильном рынке и политике предприятий, — сказал он голосом отличника, — все, что здесь происходит, — чистая политика, а значит — непостижимо. Включите телевизор или посмотрите в интернете — здесь революция.
Швед выругался.
— Напишите отчет и пришлите
Жирный тупой индюк, подумал Яков.
Стрельнул сигарету, закурил, хотя не курил уже десять лет.
Потом вышел на улицу и сразу же почувствовал перемену: веселье переходило в бешенство, на город стремительно опускалась мгла, и отчего-то становилось страшно. Там и здесь раздавались истошные крики то ли пьяных, то ли протестующих, по улицам двинулись кавказцы в черных куртках и с заточками в карманах. На центральной площади шел яростный митинг, вдруг, словно по чьей-то невидимой команде, все динамики города на фонарных столбах ожили и начали трансляцию, внутренние войска через громкоговорители передавали последнее предупреждение, переходившее в команду разойтись. На сильном морозе их голоса звучали как лай.
На мгновение воцарилась громкая и холодная тишина, и река всколыхнулась в обратном направлении: кто-то побежал назад, прикрывая разбитое лицо шарфом, на снегу вспыхнула алая кровь, которая очень скоро от мучнисто-розового цвета фонарей стала казаться черной. Грузные мужички с решительным видом уводили куда-то расхристанных женщин, кто-то визжал, кто-то хрипло бранился, толпа хаотически растекалась в разные стороны, неся на своих гребнях разные лица — счастливые, удивленные, искаженные злобой.
— Куда бежите? — заорал вдруг странного вида человечек с бычьей шеей. — Зассали, епта?!! Еще и в драке не были, а уже в штаны навалили! Эй, пидорасы! Пошли чурок ломать!
И уже через несколько минут толпа расступилась, кто-то заорал: «Убили!», начался свист и толкотня, и из общей толпы выделилась черная группа кавказцев, которая на вытянутых руках понесла вперед по улице окровавленного юношу.
— Мы вырежем вас всех! — орали они тем, кто осмеливался произнести хоть звук, через несколько минут улица наполнилась женским воем, выбежали женщины в черных платках, упали на ледяные мостовые ниц, завопили, запричитали.
Яков дворами попытался пробраться к гостинице, вернуться назад, к заводу, за машиной было уже нереально. Но идти было трудно: дорога перекрыта, конница обозначила коридоры, и в них началась давка. Он ступил на мрамор отеля в два ночи, почти обмороженный.
В гостинице было уютно, пусто, приятно играла музыка, он попросил коньяка, который ему тут же и принесли с выправкой, на серебре да в хрустале — странно, неужели они ничего не знают — ведь в шаге от этого коньяка крики и кровь на скользких тротуарах?
— Хорошо, что вы пришли, — с милой улыбкой сказала молодуха на ресепшене лет двадцати с крашеным лицом, волнительно худая, перетянутая черными ремнями, — там какая-то манифестация, нам звонили, и мы собираемся закрывать двери.
— Вы были на улице? — спросил Яков. — Там ужас что.
— Не была, мне уходить только утром, но я не думаю, что что-то серьезное. Ужин на втором этаже, сегодня новинки — крем-суп из фуа-гра! Исключительно рекомендую!
Поднявшись в номер, Яков позвонил отцу. Тот остался в Будапеште и после своей отставки по выслуге лет получил в благодарность местечко в маленькой совместной конторке, торгующей лекарствами. Яков не любил отца, в душе винил его за мамину раннюю смерть, за счастливую жизнь в другой, новой семье, которую и новой-то уже не назовешь, все в ней было как в прежней, только с другими действующими лицами: те же скатерти, серебро, букеты к праздникам, как будто и не было Клары, не было ее слез, страха смерти — сошлась тина над ее головой, и все.