Пангея
Шрифт:
Цунами возникают от подводных землетрясений, во время которых происходит смещение участка морского дна. У человеческой души тоже есть дно, и там тоже разворачиваются природные катаклизмы не меньшей разрушительной силы.
МАТВЕЙ
Матвей Лахманкин был убежден, что обыграл-таки жизнь. Обставил обстоятельства, объехал их на кривой козе, как это умеют делать многие из слывущих не от мира сего. Он аккуратно отошел в сторону сразу после загадочной смерти Тамары, Лотовой жены, почуяв нутром, что лучшего момента для отступления и представить себе нельзя.
А отступать рано или поздно надо.
Нельзя же быть провидцем для других и слепцом для себя самого. Если видишь, значит видишь. И он видел: ничего бесконечного
Последним сигналом была Софья — хваткая бабенка, которая крепко принялась за него. Познакомился он с ней случайно, на даче у Киры Константиновны — справляли годовщину Кира, он чуть было не попался, растаял, жениться захотел. Но опомнился, встрепенулся, осознал, что теряет нюх, и проворно ушел и от бабушки, и от дедушки, как Колобок.
Решив, что пора, он еще немного походил в свите, чтобы никто ничего не заподозрил, но когда увидел мертвую Тамару, спешно завернутую челядью в зелено-оранжевую портьеру, а на следующий день ее же — в роскошном похоронном наряде с красными кистями, распухшую и посиневшую, с одним выпавшим глазом и другим, развернутым зрачком вовнутрь, он отчетливо ощутил: момент настал. Денег он приработал достаточно, годы молодые уже миновали, после трагической гибели жены все стало пресно и не обязательно, да и отяжелел он, стал хвататься за бока и живот — значит, созрел, поспел, и в доказательство сначала что-то мяукнуло в нем, а потом взяло и родилось: выполз из него бочком-бочком небольшой рассказик, а потом и другой, а потом и целая повесть с сюжетом и неожиданной развязкой в конце. Интереса ради отправил пьесу под псевдонимом в журнал — взяли, напечатали, критики похвалили. Тогда он был еще при делах, но ему ужасно понравилось и писать, и читать потом рецензии — хорошее это дело, внутренне возвышающее, дающее новую жизненную стезю.
Но как отойти от дел тому, кто всего себя отдавал делу? Соню прогнать — дело нехитрое — наврал, откупился, а вот дело как прогонишь? Тому, кто колдовал интригой, вращал мелкие и крупные энергии, каково окунуться в другие стихии?
Боязно.
Но обворожительная безалаберность и яркость людей искусства прельстила его. Он захотел быть как они. Пьющие, ругающиеся, режущие холсты, любящие и ненавидящие во всех направлениях невольно оказались для него притягательнее мрачного театра власти с его вонючим закулисьем и подковерной слизью. Он видел себя ходящим в пижаме до полудня, чувствовал, как пузырились фантазии, грезил о тиканье часов и стрекоте компьютерных клавиш. В его голове выстроилась огромная, красного кирпича фабрика, безостановочно выпекающая и истории целиком, и куски диалогов, и теперь уже стихотворные поэмы и пьесы — как одноактные, так и в трех частях. Поставить свою желтую слоистую пятку в вечность, подвязывать шелковый халат крученым пояском с кистями, напялить малиновую феску, кувыркаться с розовотелыми молодухами, нежными, как сливочный пирог. А? Плохо ли? Но не в честолюбивом порыве ваять, а спокойно и от всей души. Жить, а не наскакивать. Он почувствовал в себе и этот размах, и эту потребность, и что самое главное — простую и незамысловатую возможность — привести божественный приговор в исполнение.
В том, что он хорошо видит скрытые возможности любой ситуации, никто никогда не сомневался. Он мог ляпнуть несусветную чушь, а потом, глядишь, оказывалось все в точку. Разве не он, Матвей Лахманкин, когда-то сказал Лоту, что ему нужен наследник, который продолжит его дело? Не важно, что он говорил об этом в связи с храмовым парком (еще при жизни Лота Константин начал перестраивать его в правительственный санаторий на берегу моря — храмы стали переделывать в бассейны и хаммамы, в залы для фитнеса и солярии). А дело в самой идее, которая так убедила Лота — и теперь светловолосый парубок готовится вернуть отцово пурпурное кресло в белоснежный тронный зал.
А как умело он опростоволосил этих надутых генералов во время потешной заварушки? А как он,
Генералы-то, посверкивая эполетами и прямыми, как шпала, характерами, полагали, что доблесть правит миром. А он, Мотька Лахманкин, внук брачного афериста, пьеску для них состряпал с пацаненком — без заднего умысла, а по простоте душевной и вечному недогляду. Его Лот и помиловал, потому что за комедию не казнят.
Он взял псевдоним Посох и, конечно, поселился в Переделкине. Перед ним даже не встал вопрос, как жить, все сложилось само и пошло как по маслу. Утро, день, вечер. Завтрак со взглядом в окно или книгу, прогулка с восхищением птицами, макраме из березовых веток, цветки. Он работал на большой верхней террасе с окнами в сад, обедал с рюмкой водки, отрыгивая и кряхтя, после обеда отдыхал в плетеном шезлонге на балконе или в зимнее время — на закрытой веранде у камелька. Перед вечерней работой пил чай с кисленьким, правил текст. К девяти шел на чай к соседям или перекинуться в картишки со сторожем у входа в поселок — а чем плохо? В такие-то вечера и под такую-то вьюгу.
Дом он, конечно же, обновил, прежде чем переехать туда с сестрой, а больше никого у него и не было. После гибели жены он жил бобылем, если не считать короткого и опасного умопомрачения с Соней, домработница один раз в неделю убирала его казенную квартиру, убирала тяп-ляп. Ел он в те времена только на работе, в ресторане, где сердобольные поварихи наливали ему погуще. Гнусно жрать с аппетитом, когда твою жену в наказание за твои проделки заразили бешенством и оставили одну умирать в карцере.
Он написал сестре в далекий город, мол, давай, дорогуша моя, собирайся, переезжай ко мне. Собралась, переехала, кряхтя, но брату не откажешь, надо, заслужил он. Зажили.
И был у него внутри божественный, чтобы не сказать вселенский покой. Всех месть и зависть задевала — в этих-то кругах это обычный моцион, а его обходила стороной. Потому ли, что он прятался за Посохом, или потому, что святую простоту обижать хуже воровства, но не видели люди в нем ни опасности для себя, ни особой раздражающей сытости, ни другого, от чего сразу начинает воротить с души. Был человек государственный, а теперь живет себе тихонечко. Мил человек. По иронии судьбы он раздобыл себе домик прямо рядом с дачей Кира, точнее, теперь уже рядом с его вдовой Кирой Константиновной, по-прежнему уверенно ступавшей по мокрому осеннему саду и по-прежнему хороводившей молодняк. «А где же еще брать силы, как не у молодых? — любила повторять она. — Ненавижу общество пожилых, от него смертью пахнет». Здесь, на этой старой даче, и вправду подавали юные сердца, апельсиновое желе, вечернее чтение стихов и пение под гитару. Здесь летом дегустировали молодые кисти и свежее масло на девственных холстах — выставки развешивали прямо в саду, на ветвях старых яблонь, по ролям читали «Войну и мир», играли в скребл и маджонг. Без сомнений, хорошее соседство, даже и свыше того.
Слава Богу!
Ты слышишь меня, Господи?
Он слышал Мотю. А отчего же нет? Ведь Мотя не лукавил, не вел внутри себя диалогов по ролям, он просто переставлял ноги, глядя прямо перед собой и щурясь от яркого света. Господь любил таких — простых и по-своему прекрасных тихоступов, гладил их по голове, подстилал соломку. Многие, конечно, не могли понять этого пристрастия и спрашивали его: «За что, Господи, ты любишь этих блаженных, дурачков этих? Зачем прижимаешь их к сердцу, а нас, страждущих, обижаешь, шлешь к черту, обрекаешь на мытарства?» Но Господь не отвечал им, завистникам, а отвечал Моте, что он поможет ему, и раз дал при рождении талант и пробудил его в середине жизни, то и сейчас не оставит одного.