Пангея
Шрифт:
Он так и сказал ему:
— Я помогу тебе, Лахманкин, ты давай, ступай тихонечко, ступай.
Потом он еще несколько раз взглянул на умилительного Лахманкина, топчущего своими маленькими пяточками заскорузлую землю, и подумал: раз он уж отошел от зла, то пускай идет. Пускай идет он, этот простофиля, пускай себе. Пускай потихонечку карабкается на свои пригорки, пока затеваются большие дела, никакой хищник не бросится на букашку. Разве сатана алчен сейчас?
Посох в исполнении Моти Лахманкина писал о разном. Начал он с пьесы о любви — простой донельзя, пьесы, в которой встречаются два человека в очереди к зубному врачу, да и остаются вместе до самой смерти. Он написал о своей первой встрече с замученной
— Скромняга! — решили все про Посоха, а автоматически и про Матвея. — Вечно он принижает свои заслуги.
Он придумал Посоху яркую биографию — сирота, беглец, борец с несправедливостью, сибиряк, выкованный морозом, пустотой, безвременьем, взявший дикую силу у медведей и страсть у могучих рек. А еще в душе его раздавался кандальный грохот, генетическая память — и от этого вымышленный его герой был бесстрашен и всегда ко всему готов. Матвей сконструировал его фото, научился, изменяя голос, говорить от его имени по телефону, завел счет в банке и отдельный номер мобильного.
После пьесы Мотя опубликовал книжечку лирических стихов — многие из них он писал еще в молодости, опять же посвятив их жене, а некоторые дописал, вдохновленный новым своим бытием и головокружительной возможностью прожить еще одну, совсем другую жизнь.
Он попросил Киру помочь ему с Посохом. Она без труда пристроила вторую пьесу в самодеятельный, уже столичный, театр и привела всю свою паству на премьеру. Премьера задалась. По сцене расхаживала эффектная молодая Рахиль, породистая, трагическая еврейка, влюбившаяся в сильного и старого правителя — Лота, он не стал писать «о событиях», а просто разобрал эту коллизию «старый лев и молодая лань», но лань на самом деле — волчица, вечно ведущая охоту на самого главного хищника с солнечной гривой. Любовную коллизию властолюбивцев Лахманкин выписал безупречно, он даже потом удивлялся, как он так смог. После оглушительных оваций Лахманкин от лица Посоха и от своего собственного благодарил соседку за вклад в незаурядные судьбы — и она ликовала, прижимая к груди пышный букет карликовых подсолнухов.
У Киры Константиновны он встретил Зою и женился на ней. К этому моменту, когда Зоя приняла его предложение, Посох опубликовал уже и сборник новелл, и первый свой роман — обе книги вызвали несмолкающие овации. Новеллы были о Голощапове и о том, как зло в человеке пожирает его самого, о страшном хакере Арсентии Камоле, достигшем славы и подорвавшемся на ней, как на коварной мине, запрятанной в песок еще в годы далекой войны, он тонко изобразил тонкие страсти людей, готовых служить всякой падали, потому что падаль пахнет сладко и пробуждает нечеловеческий аппетит. В своих новеллах он изобразил молодого наследника с хрупкой душой, золотодобытчиков, потрошащих Пангею, он написал об Александре — юноше с прямой челкой, за которого не вышла любимая девушка, потому что от него вечно пахло тухлыми яйцами и брюки его нестираные вечно стояли колом. Роман получился в жанре политического триллера, но с элементами юмора: в нем речь шла о террористе, который вдруг почувствовал любовь к женщине, тоже террористке, и не смог больше убивать. Его перо восхищало заядлых ценителей слова, отмечавших, что язык Посоха дышит яростью и новизной, метафоры шевелятся, как актинии, и хватают за душу любого, кто умеет читать. Дар Божий. Зоя восхищалась Посохом, которого уже заметили многие критики, и за этого Посоха полюбила и самого Лахманкина — толстого, неопрятного,
Платон зачитывался его книгами, бунтовщики зачитывались его книгами, влюбленные девушки зачитывались его стихами. Загадочный Посох, скрывающийся в глуши и присылающий только рукописи, избавил его от необходимости красоваться на публике.
Когда Матвей узнал — слухи, но верные слухи — о смерти Голощапова, то тут же сочинил памфлет «На смерть червя» — в стол, про запас, но этим он не отделался. В страшных муках он промаялся несколько ночей, сокрушаясь, что реальность оказалась могущественнее его фантазии. Почему он не придумал такого, когда писал пьесу? Не мог вообразить? Он, Лахманкин — Посох, выдрессировавший свое воображение, как служебную собаку?
Ответ нашелся не сразу.
Через неделю после этого известия он отправился на станцию — купить то да се, да и просто пройтись. Ледяную февральскую платформу скребли два узбека, приплясывая на морозе, чтобы как-то согреть немеющие ноги в стареньких и стоптанных в хлам валеночках.
Утро было раннее, народу на платформе кот наплакал, и он спокойно подошел к ним и спросил:
— Нет других валенок?
Они замотали головами — и он повел их через площадь к универмагу дожидаться открытия, чтобы купить бедолагам по паре чего-то потеплее или хотя бы шерстяные носки.
— Скоро не будет вас, — сказал ему один из них вместо благодарности. — Чечены прийти, они помогут. У нас одын Аллах, и мы всегда готови умирайть за нее.
— Кого именно не будет? — изумился Матвей.
— Никого, — добродушно сказал второй узбек, — все будет по-другой. Сильный приходит и заберайт все. И мюзульман будет сыт и никогда не холодно.
Матвей поежился.
— Откуда знаете? — спросил он, перед тем как войти с ними в только что открывшийся магазин.
— Ээээээ! Всэ говорят. Тамерлан прышел. Болшой будет бенс. Говорят, одын есть ваш молодой, но нэт у него сил и людей, а что один мочь против войска?
Мотя купил им новые валенки, напоил горячим кофе из бака, купил по большой булке с маком.
— Работы у вас нэт, хозяин? — привычно спросил один из них, выводя голосом псевдоучтивую трель. — Чистить снэг?
— Нет, — жалостливо ответил Мотя, — мы как-то сами.
— Зачем сами? — настаивал другой узбек, — такой человек — и сами.
Когда Мотя шел домой с пустой сумкой, потому что ничего он на станции домой так и не купил, он все думал о том, почему не обрадовались они белым, мохнатым, вязанным старухами носкам и нежно-палевым валеночкам с черными блестящими калошами. Совсем у них другая душа, подытожил он, подходя к дому.
Через несколько дней за ним пришли.
Грубые, пахнущие стылым потом мужики с удостоверениями голощаповского ведомства.
Он сразу узнал их — по бурому цвету волос, серым колючим глазам, тонким губам с улыбкой, напоминающей болезненную гримасу.
Дохнув перегаром, показали бумагу.
Зачитали, бормоча себе под нос, обвинительное заключение «был разработчиком плана и духовным вдохновителем убийства руководителя ведомства, произведенного с особой жестокостью и цинизмом».
Матвей отметил тавтологию «духовным вдохновителем».
Но вслух не сказал.
Не под Кириным ведь абажуром собрались.
Поднял глаза на понятых — два давешних узбека в новых валенках со сверкающими галошами.
Кто же показал на него?
Неужели Рахиль, предающая старого друга в его прогремевшей пьесе?
И что сможет он возразить, с его-то биографией?
Увидев эту сцену, Господь опечалился.
Он совсем уже обнаглел, этот кровянистый гаденыш, — лезет в его божественные дела, коверкает его замыслы.
От этих мыслей он сделался совсем слабый — адски разболелась голова. Что нету его безраздельной власти — это еще полбеды, но чтобы вмешиваться совсем по-скотски?!