Папа Хемингуэй
Шрифт:
— Гипертония. Но сейчас все нормально.
Будь я проклят, если скажу Куперу правду — ему сейчас и так тяжело.
— Расскажи ему обо мне. Мы всегда были откровенны друг с другом, и я не хочу, чтобы он узнал о том, что со мной происходит, от чужих людей или из газет. Я пытался дозвониться до Эрнеста, но меня с ним не соединяют, а писать о таких вещах как-то не хочется.
И вот теперь я выполнил просьбу Купера. Эрнест не произнес ни слова. Лишь посмотрел на меня, словно я его предал. Затем он взял куртку, медленно надел ее, на голову натянул кепку и побрел из своей тюрьмы.
Мы шли,
— Похоже, твои врачи — отличные парни.
— Потому что они разрешают мне стрелять по тарелочкам?
— Ну, с их стороны так мило приглашать тебя в гости…
— Чего эти специалисты по электрошоку не знают, так это что такое писатель; они не имеют ни малейшего понятия о сострадании и раскаянии. Всех психиатров надо заставить самих заняться литературным трудом, может, тогда они хоть что-то начнут понимать.
— Они уже отменили процедуры?
— Да, но зачем все это было, если в результате им лишь удалось отнять у меня мое главное богатство — мой разум и память. Теперь я не могу писать. Пациента лечили лучшие врачи в мире, но, к сожалению, он скончался. Хотч, все просто ужасно. Я звонил местным властям, просил выдать меня полиции, но они отказались, сказали, не знают за что.
Мое сердце замерло. Я не мог поверить…
— Я проверил ситуацию с судом — ты не прав, в федеральном суде у врачей нет никаких особых прав, и они запросто могут придавить к ногтю Вернона, особенно теперь, когда я скрываюсь, живя под его именем. Вот почему я хочу уже оказаться в руках полиции. Кстати, ты давно видел Онор?
И затем снова последовали эти невероятные измышления об Онор и иммиграционной службе. Его мании, к сожалению, не исчезли и нисколько не изменились. Его комната прослушивалась, прослушивались телефонные разговоры. Он подозревал, что один из врачей на самом деле — замаскированный агент ФБР. Я постарался как можно быстрее вернуться в клинику, но все равно прогулка показалась мне бесконечно долгой.
В тот день я ужинал с Мэри в ресторане отеля. Она заметила, что первый раз за шесть недель в Рочестере ужинает не в одиночестве. Обычно, вернувшись от Эрнеста, Мэри ела одна в своей комнате. Мы говорили о двойственности Эрнеста — в присутствии врачей он ведет себя совсем не так, как с нами. Мэри уже беседовала об этом с врачами, но будет неплохо, сказала она, если они услышат пару слов и от меня.
Врачи сказали мне, что прекрасно знают — некоторые мании Эрнеста его не оставили. Но при этом они видят его все возрастающее желание работать — и для них это главный признак выздоровления. Я высказал сомнения по поводу его веса и спросил, разрешат ли ему больше есть и слегка пить. Я спросил, не может ли от абсолютного запрета на алкоголь нарушиться психика человека, если он, как Эрнест, всю свою жизнь чертовски много пил? Путь даже при этом его физическое состояние резко улучшится? На это они ответили мне так: им бы хотелось, чтобы его вес не менялся, и Эрнесту позволяется в день выпивать пару бокалов вина, но не больше. Конечно, я все понимал, я лишь хотел сказать, что Эрнест — столь неординарная личность, что к нему нельзя относиться как к обычному пациенту, и нужно сто раз подумать, как на нем отразится любая из назначенных процедур, будь то
На следующий день я снова пришел к Эрнесту. Мэри уже была с ним. Его то смертельно раздражали ее любовь, забота и внимание, то он, стараясь сдерживаться, благодарил ее за все, что она для него делала. И вот после одного из таких взрывов раздражения Мэри, извинившись, вышла из палаты. Когда она снова появилась в комнате, ее глаза были красными от слез. Вскоре Эрнеста пришли проведать два доктора, и я снова стал свидетелем поразительного превращения, которое уже наблюдал раньше.
В нем явно ощущался интерес к работе. Казалось, к Эрнесту вернулась способность писать. В ожидании стенографистки, которая должна была прийти после полудня, он рассортировал все письма. Ему не терпелось начать. Он даже успел написать вполне связный текст на обложку книги Джорджа Плимптона:
«Тонкие наблюдения, глубоко прочувствованные и осознанные. Эти воспоминания о суровом испытании, которому герой подвергается добровольно, пугают, как ночной кошмар. Вы заглянете в темные глубины души Уолтера Митти».
Так больное и здоровое начала боролись в сознании Эрнеста, и никто не мог предсказать исход этого поединка.
В то утро Эрнест и Мэри получили приглашение на церемонию инаугурации Кеннеди. Эрнест был очень растроган, и мы вместе сочиняли вежливый отказ.
И вот мне уже пора ехать в аэропорт. Эрнест проводил меня до лифта и некоторое время держал двери, не давая мне зайти в кабину:
— Весной мы поедем в Отейль. Цвета «Хемхотча» наведут там шороху и заставят всех трепетать. Помнишь парня, который выдавал наш выигрыш? Он тогда сказал: «Да, мсье определенно — настоящий мэтр». — Он слегка ударил меня по плечу. — Ну что, старина Хотч? Совсем тебя замучил, мой мальчик?
— Ну что ты, Папа! С тобой я пережил самые лучшие минуты в моей жизни.
— И все?
— Черт возьми, ты же сам как-то сказал, что, если отправляешься в дальней путь, надо быть готовым, что обязательно получишь пару ударов по заднице. Ты ведь тоже бывал в нокдауне.
— Конечно! И не раз. Но на счет «три» уже был готов вскочить.
— Слегка шатаясь.
— Ну да. Сейчас встаю на счет «шесть». Может, на «семь».
— Но сейчас у нас другие правила — считаем до «восьми».
— Черт возьми, как бы мне хотелось поехать на скачки! Но в Отейле и правда лучше весной. Напишу Джорджу, путь уже начинает работать над списками лошадей. Береги деньги, Хотч, будем ставить на дух Батаклана.
Я почувствовал, что медсестра уже ждет Эрнеста, и вошел в лифт.
— Спасибо, что приехал, — услышал я его последние слова.
Глава 15
Кетчум, 1961
К моему удивлению, уже 22 января, через девять дней после нашей последней встречи, Эрнеста выписали из клиники Мэйо. Он позвонил мне в Голливуд, говорил, как счастлив, что уже дома, в Кетчуме, и наконец может снова работать. Он сказал, что на следующий же день после возвращения ходил на охоту, и теперь у окна в кухне висят тушки восьми уток и двух чирков. Казалось, у него все хорошо.